В театре и кино
Шрифт:
В середине тридцатых годов в мою жизнь неожиданно и властно вошел кинематограф.
В начале 1935 года в Москве проходил I Международный кинофестиваль. Я был активным зрителем: все дни и вечера проводил в «Ударнике» – по тем временам лучшем кинотеатре столицы, смотрел отечественные и зарубежные фестивальные фильмы. Ночью шел пешком на другой конец Москвы, где жил тогда. Долго не мог уснуть, оставаясь во власти новых глубоких впечатлений…
В отличие от сцены, жизнь на экране не ограничивалась замкнутыми интерьерами, декорациями, условными конструкциями, абстрактными площадками. Она разливалась широко, как море, вырывалась на просторы равнин, поднималась на вершины горных хребтов, мчалась в экспрессах и на резвых лошадях, на тачанках, в дилижансах, на автомобилях. То вплотную приближалась ко мне – зрителю – выраставшими во весь экран взволнованными
В январе 1935 года я снова сел на школьную скамью в Киноакадемии на режиссерском факультете, которым руководил Сергей Михайлович Эйзенштейн.
Курс обучения в Киноакадемии продолжался два года. Это было счастливое время. Постоянное близкое общение с Эйзенштейном, встречи с Пудовкиным, Довженко и другими кинорежиссерами, драматургами, выдающимися деятелями нашего и зарубежного кино, театра, музыки, живописи принесли большую пользу. Поездки в Ленинград и другие города для знакомства с памятниками искусства. Два года, наполненные работой, новыми знаниями, дискуссиями, просмотрами, прослушиваниями, экспериментами – два года напряженной учебы и труда пролетели незаметно.
И вот я у порога новой творческой жизни. Снова дебютант. На этот раз – дебютант в кино.
Медведь
По окончании Киноакадемии я, естественно, обратился к своему театральному опыту. И выбрал для дипломной работы «шутку» Чехова (как называл ее автор) – водевиль «Медведь». Возражений против такого выбора было много. В тридцатые годы понятие «кинематографичность» обычно ассоциировалось с внешней динамикой, разнообразием и частой сменой мест действия, преобладанием натурных съемок. С этих позиций отвергали мой выбор кинематографисты. Театральные же деятели выдвигали свои возражения, ссылаясь на «заигранность» «Медведя». И действительно, простота и легкость этой пьесы (все действие происходит в одной комнате, без перемены крайне несложной декорации; участников фактически двое (если не считать небольшой эпизодической роли слуги) привлекали к ней внимание не только профессиональных актеров. Эта маленькая чеховская пьеса постоянно исполнялась на всех любительских спектаклях, на клубной сцене, в кружках самодеятельности. Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, выступая по поводу моего фильма, говорила, что «Медведь» полвека не сходит со сцены и появляется сейчас на экране, обойдя все профессиональные и самодеятельные театры».
Но многочисленные возражения не могли остановить меня. Чем больше я вчитывался в пьесу, тем более проникался внутренней бурной динамикой характеров ее героев. Меня увлекала борьба противоречивых чувств, заложенных в этом, казалось бы, непритязательном водевиле. Хотелось показать внутреннюю мысль «Медведя» – победу жизни над ханжеством и лицемерием, противоестественность всякого, пусть даже искреннего желания подавить в себе естественные человеческие порывы.
Мне казалось необходимым, прежде чем столкнуть между собой героев будущего фильма, дать экспозицию их характеров, чтобы зритель еще до встречи знал не только вдовушку с ямочками на щеках, давшую клятву «до самой могилы не снимать траура», но и ее неожиданного гостя. Я представил себе, чем может заниматься у себя дома, в своем уединении, Смирнов, этот убежденный холостяк, и, вспомнив о предстоящем в финале поединке, выбрал для него занятие – стрельбу по мишеням. Какие же это должны быть мишени? Конечно же, они должны соответствовать его вкусам. Известно, что герой – женоненавистник. Поэтому пусть палит по фарфоровым статуэткам, изображающим жеманных модниц и пастушек. Стреляет Смирнов снайперски, «попадает пулей в подброшенную копейку». Пусть же зритель поволнуется за Попову, решившуюся на дуэль с таким «специалистом».
Самым трудным в работе над сценарием было раздвинуть сконденсированное по законам театра время действия. Мне удалось решить эту задачу, исходя из вложенной автором в уста Смирнова реплики: «Неделю будешь больна, так я неделю просижу здесь. Год будешь больна, так я год…» Я представил себе, что произошло бы, если бы он осуществил свою угрозу даже не на столь долгие сроки. Какие неожиданные перемены это внесло бы в затворническую жизнь осажденной в собственном доме неутешной вдовушки? Так возник эпизод: слуга несет хозяйке обед, а настойчивый гость этот обед перехватывает. Для некоторого разнообразия я ввел в действие еще одного слугу, бессловесную роль которого выразительно исполнил талантливый киноактер Константин Сорокин. С помощью отнюдь не нового кинематографического приема – движения стрелки часов – мне удалось, не нарушая общего ритма фильма, преодолеть театральное единство времени. Для преодоления второго театрального единства – места действия – я подробно «обыграл» весь дом Поповой, показал будуар хозяйки, перенес самую дуэль в зимний сад. С помощью монтажа (параллельного действия: Попова готовится к дуэли – слуги спешат ей на выручку) попытался усилить и обострить тревогу за исход поединка. Этот же испытанный кинематографический прием – параллельный монтаж – помог сделать неожиданным и завершающий пьесу страстный поцелуй дуэлянтов.
Сценарий я писал с большим увлечением. И видел в своем воображении конкретных актеров, которых мне хотелось привлечь для исполнения ролей. Я остановил свой выбор (не пробуя других актеров) на Михаиле Ивановиче Жарове, с которым в свое время вместе работал в Бакинском драматическом театре. Сложнее было выбрать актрису на роль Поповой. Мне хотелось пригласить еще ни разу не снимавшуюся в кино актрису МХАТ Ольгу Николаевну Андровскую, к которой я давно присматривался. Я помнил ее Лизу в «Горе от ума», бойкую Сюзанну в «Женитьбе Фигаро» Бомарше – спектакле, насыщенном ярким темпераментом, озорством и весельем. «Женитьбу Фигаро» ставил сам Станиславский! Андровская покоряла зрителей искренностью, обаянием, женственностью, правдой неожиданных психологических переходов.
Незадолго до начала съемок Ольга Николаевна перенесла тяжелое горе – смерть мужа – известного артиста театра и кино Николая Баталова. Она переживала трудное время и не выражала особого желания сниматься. Но я проявил достаточное упорство. Сам поехал за ней в Москву из Ленинграда, где снимался «Медведь». И вот Ольга Николаевна сидит в гримерной. Пережитое горе, конечно же, отразилось на ее внешности… Но вот Андровская, «обживая» грим, стала поправлять ресницы. И я вдруг увидел какое-то родившееся изнутри, от ее попыток примериться к роли, свойственное ее артистической природе озорство, лукавство. И это меня успокоило. Милое лукавство озарило черты актрисы, преобразило ее лицо… Жест Андровской, поправляющей ресницы, я использовал впоследствии в фильме.
Вот Попова наставительно разъясняет Луке: «Ты же знаешь, что с тех пор как умер Николай Михайлович, жизнь потеряла для меня всякую ценность. Тебе кажется, что я жива, это только кажется…» При этом Андровская, по моей просьбе, касается ресниц. Как будто мимолетное, привычное и, может быть, даже непроизвольное движение, но оно сразу подчеркивает противоречие между живой земной натурой героини и ее обетом «не снимать траура до самой своей смерти».
Прием этот мы провели через весь фильм.
Взбешенная поведением кредитора, терроризирующего вдову в ее же собственном доме, Попова – Андровская в искреннем отчаянии восклицает: «В монастырь! В монастырь!» И в то же время… сдувает пудру с пуховки и пудрится перед зеркалом.
– Я заперла себя навеки в этих четырех стенах и до самой могилы… – говорит она.
– Знаем мы эти фокусы, – отвечает Жаров – Смирнов. – Однако попудриться не забыли?
Здесь Андровская неожиданно обрывает поток своих патетических жалоб на неверность покойного мужа и, прозаически шмыгнув носом, деловито произносит: «Вон отсюда!»
Жаров и Андровская так органично исполнили свои роли, что сколько бы дублей мы ни снимали, все участники съемок с трудом удерживались от смеха. И по этой причине синхронная звуковая съемка не раз срывалась: микрофон фиксировал посторонние шумы.
Все это меня не очень радовало: смешное на съемках порой оказывается вовсе не смешным для зрителей. Тревожило меня и скептическое отношение многих старых кинематографистов к моей манере съемки.
Длинные панорамы, которые я настойчиво применял, тогда еще не были обычными, и отказ от традиционного монтажа, раскрепощение камеры, свободно следовавшей за движением актеров, вызывали возражения даже у моих ближайших сотрудников по работе.