В той стране
Шрифт:
Ночь обступила хутор. Над головою, из края в край, светили звезды. Легкое зарево на востоке сулило луну. Руки словно налились тяжелой водой, не поднять. А голова была ясной. Хорошо думалось. Давнее вспоминалось – словно вчера прошло.
И в хате, уже в постели, Махора уснула не враз. Лежала и о прошлом думала. Напротив, на стене, висели карточки родных. Сейчас, во тьме, их не было видать. Лишь блестело стекло от какого-то света на воле. Но Махора видела всех живыми. Только что говорить не могла. Это уже во сне.
А
Махора поднялась до свету. Соловьиный бой еще не смолкал. Белый оковалок светил, догорали последние звезды. Над займищем поднималась холодная желтая заря.
Управилась со скотиной и птицей и успела допилить жерди для погреба, как заявился кум Николай – покойного мужа младший брат. Он жил здесь, на хуторе, но смладу как-то в сторону ушел от семьи. Может, в том его жена была виновата, а может, склонность к вину. С тех пор как Махора осталась одна, Николай заходил редко, похмелку выпрашивая. И сегодня, лишь во двор ступив, он попросил:
– Похмели, кума. Голова болит.
– Ты хоть поздоровайся, – укорила его Махора.
– А я забыл с похмелья. Здорово ночевала…
– Здорово, да не дюже. Погреб у меня завалился.
– Какой летось копала?
– Он самый.
– Чего он?
– Да выкопали не у места. Пойдем поглядишь.
Кум Николай кряхтел и охал, щетинистые щеки тер, но слушал Махору.
– Тут был колодезь когда-то, мне помнится, возле бабки-Наташкиной кухни. Я Василия упреждала: не будем здесь копать. Так ему в рот не въедешь. А теперь обрушилось и все завалилось.
– Може, подмогнуть? – напросился Николай.
– Подмогни. Кто же еще, кроме тебя? Ты нынче не пасешь?
– Не пасу.
– Вот и помоги. Как похмеляться: кума да кума, а в дело… Я тебе волью чуток, чтоб похмелиться, но не дюже.
– Влей, влей, – обрадовался Николай. – Влей, кума. А то вчера Чурихину самогонку пили.
Бабки-Чурихиной питье было всему хутору известно вонью и тяжким похмельем. Старуха крепила свое зелье куриным пометом.
– И кто ж тебе велел ее пить? Силком лили?
– Угощал Клейменов. Ну и…
Незавидно жил Николай: большая семья, жена не больно приветливая, болезни, вино. Он был отчаянно худ, ликом черен, прокурился насквозь, аж сипел. Махора его жалела и, похмеляя, всегда еду выставляла, зная, что дома его не балуют. И сейчас поставила щи и солонины кусок, чтобы поел.
В четыре руки да с мужицкой ловкостью стенку поставили быстро. В том же углу, на другой стене, Николай заметил змеистую трещину. И здесь земля должна была осесть и вывалиться. Закрыли и эту стену старыми воротами от база. И погреб, наполовину обшитый деревом, стал глядеться надежно и прочно.
– Как у Тарасова, – определил Николай. – Сто лет простоит.
Тарасов был один из первых на хуторе хозяев. И Махора улыбнулась:
– Плети, плетун. Моей жизни-то чуток осталось.
Вылезли из погреба на свет божий. Николай повеселел, предвкушая угощение, курил, похохатывал.
– У тебя, кума, все до дела. Самогонка – на хуторе первая. Гуси… Я своим говорю: давайте, как кума, гусей заведем. Всю зиму лапшу хлебать будем. Они говорят – болеем.
– Болеют… – укорила Махора. – С их болезнями. А у меня гуси ныне неплохие. Трех сажала, тридцать два гусеночка. Ни один пока не подох.
Махора налила самогону, щей подогрела, порезала сальца и добрый ломоть его завернула в газетку, сказав:
– Заберешь, кум. У вас же нет.
– Кончилось, – отозвался Николай.
– По вашей семье двух-трех надо держать, не меньше.
– Не хотят, – развел Николай руками.
Пустой то был разговор. Николаева жена и колхозную работу не любила, а уж в дому – и вовсе. От поросят и гусей отнекивалась, ссылаясь на болезни. А смладу и до сих пор была поперек себя шире.
Угостив помощника, Махора проводила его со словами:
– Ты уж никуда не заходи. А то напьешься, мне – слава.
Она проводила его за ворота, поглядела вослед. Увидев хозяйку, загагакали гуси. И норовили зайти во двор.
– Черти бестолковые, – ругая, отогнала их Махора. – А ты, глупой, чего их не ведешь? – спросила она гусака. – На озеро б увел, глупомордый. Опять хворостиной гнать.
Прошлый год пришлось поменять старого гусака, он дряхлел. Молодой был на погляд атаманец, широкогрудый, крыластый, но дурак дураком. Гусята уже подросли и окрепли, и пора было их на озеро водить, а молодой вожак кагакал день напролет у двора – и все дела.
К тому же нынешней весной поселилась на Ильмене пара лебедей. И сам лебедь оказался нравным: не терпел он гусей и гнал их из воды на берег.
Озеро Ильмень лежало рядом. Хуторская улица выходила на его ископыченный песчаный берег. С батожком в руке Махора погнала гусей к озеру. Гусыни шли не торопясь. Желтые, куцекрылые гусята, попискивая, спешили вослед. А дурной гусак не впереди шел, как положено, а плелся сзади, недовольно кагакая, словно ругая хозяйку.
– Глупой, ты и есть – глупой, – корила его Махора. – Чего тебе на базу сладко? Ты не кочет, чтоб с плетня орать. Ступай на озеро, плавай, гусятков учи, они рость будут. А на базу чего высидишь?
Улица выходила к воде. Камыши расступились перед ней и береговые вербы, открывая глазу просторную синь. Лишь далекий тот берег светил белым песком.
На суше, на выбитой людьми и скотиной толоке, сбились два табунка гусей, а перед ними, преграждая путь к воде, лежал лебедь.
Махора пугнула его:
– А ну, ступай отсюда, разлегся!
Лебедь пошел вперевалочку, неторопливо переступая глянцевито-черными лапами. Он был красив, сияюще-белоперый, с кремовой головкой и шеей, с черным шишаком на носу.