В тумане
Шрифт:
Одна тень в нерешительности остановилась; у нее была огромная, не по росту, голова, уродливых и фантастических очертаний, и, когда она двинулась к Павлу, ему стало жутко. Вблизи это оказалось большой шляпой с белыми загнутыми перьями, какие бывают на погребальных колесницах, а сама тень – обыкновенной женщиной. Как и Павел, она дрожала от холода и тщетно прятала большие руки в карманчики драповой короткой кофты; пока она стояла, она была невысокого роста, а когда села возле Павла, то стала почти на голову выше его.
– Молодой красавец, одолжите папироску! – попросила она.
– Извините,
Женщина крикливо хихикнула, ляскнула от холода зубами и дыхнула на Павла запахом вина.
– Пойдемте ко мне, – сказала женщина, и голос у нее был крикливый, как и смех. – Пойдемте! Водочкой меня угостите!
Что-то широкое, клубящееся, быстрое, как падение с горы, открылось теперь перед Павлом, какие-то желтые огни среди колеблющегося мрака, какое-то обещание странного веселья, безумия и слез. А снаружи его пронизывал сырой туман, и локти коченели. И с вежливостью, в которой были вызов, насмешка и слезы смертельного отчаяния, он сказал:
– О божественная! Вы так хотите моих страстных ласк?
Женщине показалось обидно; она сердито отвернулась, ляскнула зубами и замолчала, гневно поджав тонкие губы. Ее выгнали из портерной за то, что она не стала пить кислого пива и плеснула из стакана в сидельца; высокие калоши пробились на носках и протекали, и от всего от этого ей хотелось обижаться и кого-нибудь бранить. Павел сбоку видел ее сердитый профиль с коротким носом и широким, мясистым подбородком, и улыбался. Она была как раз как те женщины, что преследовали его, и ему было смешно, и какое-то странное чувство сближало его с ней. И ему нравилось, что она сердится.
Женщина повернулась и резко бросила:
– Ну? Идти так идти, – какого дьявола!
И Павел со смехом ответил:
– Вы правы, сударыня: какого дьявола! Какого дьявола нам с вами не пойти, не выпить водки и не предаться изысканным наслаждениям?
Женщина высвободила руку из карманчика и немного сердито, немного дружески хлопнула его по плечу:
– Мели Емеля – твоя неделя! Ну, я пойду впереди, а вы сзади.
– Почему? – удивился Павел. – Почему сзади, а не рядом с вами, божественная… – он немного запнулся: – Катя?
– Меня зовут Манечкой. Оттого, что рядом для вас стыдно.
Павел подхватил ее за руку и повлек, и плечо женщины неловко забилось об его грудь. Она смеялась и шла не в ногу, и теперь видно было, что она слегка пьяна. У ворот одного дома она высвободила руку и, взяв у Павла рубль, пошла добывать у дворника водки.
– Вы же поскорее, Катенька! – попросил Павел, теряя глазами ее контур в черном и мглистом отверстии ворот. Издалека донеслось:
– Манечка, а не Катя!
Горел фонарь, и к его холодному, влажному столбу прижался щекою Павел и закрыл глаза. Лицо его было неподвижно, как у слепого, и внутри было так спокойно и тихо, как на кладбище. Такая минута бывает у приговоренного к смерти, когда уже завязаны глаза, и смолк вокруг него звук суетливых шагов по звонкому дереву, и в грозном молчании уже открылась наполовину великая тайна смерти. И, как зловещая дробь барабанов, глухо и далеко прозвучал голос:
– Вот вы где? А я вас искала-искала… За кого ни хвачусь, все не тот. Уж думала, что вы ушли, и сама хотела уйтить.
Павел напрягся, что-то сбросил с себя и выбросил веселый и громкий вопрос:
– А водочки-то? Самое главное, водочки! Ибо что такое мы с вами, Катенька, без водочки?
– А как вас звать-то? Хотела по имени покликать, да вы не сказали.
– Меня зовут, Катечка, немного странно: Процентом меня зовут. Процент. Вы можете звать меня Процентик. Так выходит ласковее, и наши интимные отношения это допускают, – говорил Павел, увлекая женщину.
– Такого имени нету. Так только собак зовут.
– Что вы, Катечка! Меня даже отец так зовет: Процентик, Процентик! Клянусь вам профессором Бергом и святой статистикой!
Двигался туман и огни, и опять о грудь Павла бились плечи женщины и перед глазами болталось большое загнутое перо, какие бывают на погребальных колесницах; потом что-то черное, гнилое, скверно пахнущее охватило их, и качались какие-то ступеньки, вверх и опять вниз. В одном месте Павел чуть не упал, и женщина поддержала его. Потом какая-то душная комната, в которой сильно пахло сапожным товаром и кислыми щами, горела лампада, и за ситцевой занавеской кто-то отрывисто и сердито храпел.
– Тише! – шептала женщина, ведя Павла за руку. – Тут хозяин спит, дьявол, сапожник, пропащая душа!
И Павлу было страшно этого сапожника, который где-то за занавеской храпел так отрывисто и сердито, и он осторожно шагал тяжелыми мокрыми калошами. Потом сразу глубокая тьма, звук снимаемого стекла и сразу яркий, ослепительный свет маленькой лампочки, висевшей на стене. Внизу под лампою был столик, и на нем лежали: гребешок с тонкими волосами, запутавшимися между зубьями, засохшие куски хлеба, облепленный хлебным мякишем большой нож и глубокая тарелка, на дне которой, в слое желтого подсолнечного масла, лежали кружки картофеля и крошеный лук. И к этому столику приковалось все внимание Павла.
– Вот и дома! – сказала Манечка. – Раздевайтесь!
Они сидели, смеялись и пили, и Павел одною рукою обнимал полуголую женщину: у самых глаз его было толстое, белое плечо с полоской грязноватой рубашки и сломанной пуговицей, и он жадно целовал его, присасываясь влажными и горячими губами. Потом целовал лицо и, странно, не мог ни рассмотреть его как следует, ни запомнить. Пока смотрел на него, оно казалось давно знакомым и известным, до каждой черточки, до маленького прыщика на виске; но когда отвертывался, то сразу и совершенно забывал, будто не хотела душа принимать этого образа и с силою выталкивала его.
– Одно скажу, – говорила женщина, стараясь снять с картошки прилипший к ней длинный волос и изредка равнодушно целуя Павла в щеку маслянистыми губами, – одно скажу: кислого пива пить я не стану. Давай, кому хочешь, а я не стану. Стерва я, это верно, а кислого пива лакать не стану. И всем скажу открыто, хоть под барабаном: не стану!
– Давайте петь, Катечка! – просил Павел.
– А если тебе не нравится, что я тебе в харю выплеснула, то пожалуйте в участок, а бить себя я не позволю. Характер у меня гордый, и таких-то, как ты, может, тысячу видала, да и то не испугалась, – обращалась женщина к обидевшему ее сидельцу.