В тяжкую пору
Шрифт:
Тишина до восемнадцати часов. К этому времени закрывавшие небо тучи из синих стали серыми. Дождь кончился. Из-за туч вынырнули над передним краем нашей обороны немецкие бомбардировщики. Зенитный дивизион майора Калиновича, утром стрелявший по танкам, поднял стволы к небу. Легкой тенью пронеслись над рекой наши истребители.
Севернее Харькова, в Дергачах, стоял резервный полк. Здесь же размещались курсы лейтенантов и курсы политруков. Людей немало, но всего 4 пушки, 6 минометов и одна винтовка на двоих, если не на троих. Сейчас даже странно вспомнить этот голод
В критические минуты мы разоружали своих тыловиков, подразделения, не находящиеся непосредственно на передовой. Может быть, поэтому тылы так болезненно реагировали на всякий слух об окружении или глубокой вылазке противника.
У Дергачей, в междуречье Уды и Лопани, нанесли гитлеровцы свой очередной танковый удар. С севера, в обход нашей основной обороне, хотели они ворваться в Харьков.
Об этой атаке мы узнали от Епишева. Он звонил из обкома.
— Фашисты жмут танками на Дергачи.
— Достоверно? Не паника? — спросил Виктор Викторович.
— Абсолютно достоверно. Сообщили из райкома.
— Ваш черед, — обратился Цыганов к подполковнику Бунтману.
Немецкие танки быстро, не встречая сопротивления, двигались нам во фланг. И вдруг сами получили фланговый удар.
Бригада Бунтмана, развернувшись, из-за леса ринулась в контратаку. Тяжелый батальон, который вел комиссар Галкин, навалился на транспортеры с пехотой и артиллерию, не дал противнику даже отцепить орудия от тягачей. Танки разбивали машины, сбрасывали их в реку, а бегущую пехоту расстреливали из пулеметов.
Тем временем подошли два батальона, брошенные на север Меркуловым. Немецкая фланговая атака была сорвана. Но и недавно пополнившаяся бригада Бунтмана потеряла немало машин.
Ночью мы с Калядиным поехали в дивизию Рогачевского, державшую оборону южнее Харькова, по левому берегу все той же Уды.
Рогачевский и комиссар дивизии Ганиев, оба без ремней, распивали чаи. Мы присоединились к ним.
Здесь тоже сорвалась немецкая попытка ворваться в город.
— Удержали все, до последнего сантиметра, — рассказывал Рогачевский, наливая из самовара новый стакан.
— Я, конечно, не считаю, — заметил всегда улыбающийся Ганиев, — но все-таки — восьмой.
— Восьмой так восьмой, — миролюбиво согласился Рогачевский. — Вода жернова вертит…
Особенно насолил немцам лейтенант Романюк. Еще накануне пробрался с хлопцами в тыл и поджег автомашины…
— Где сейчас Романюк?
— В госпитале. Тяжело ранен… Там ночью заваруха несусветная поднялась. Пуля Романюку в живот попала. Когда выносили, наскочили на какую-то землянку. Романюк велел бросить в окно бутылки с горючей смесью… Неуемный парень…
— Ты про Салтыкова расскажи, — напомнил Ганиев. — «Чапай» в армии известен.
— Теперь он капитан, батальоном командует. Но все время его в немецкий тыл тянет. Сегодня гитлеровцы нащупали стык между нашей дивизией и соседней. В стык они мастера бить. Пока подтягивали пехоту, Салтыков с двумя ротами на тот берег. Кустарником к огневым вышел. Забросали гранатами, на «ура» взяли. А потом из немецких пушек да по немцам.
— А еще расскажи про Феклушина, — подсказывает Ганиев.
Так мы сидим, гоняем чаи, слушаем рассказы комдива. Тихо, Спокойно. Неужели лишь несколько часов назад за этим подушкой заткнутым окном рвались снаряды и мины, шло кровопролитие?
Ганиев смахивает пот с доброго, улыбчивого лица.
— Мне пора к Попову. Товарищ член Военного совета, разрешите быть свободным.
— Мы с вами.
Попова находим в батальоне, отведенном во второй эшелон.
В просторной хате полно бойцов. Осторожно перешагиваем через спящих на полу. Спят в сапогах, подняв воротники шинелей, опустив крылья пилоток. В углу прислонены винтовки, ручной пулемет.
У стола, рассчитанного на большую крестьянскую семью, несколько бойцов и комиссар полка Попов. Неверный свет немецкой коптилки (картонная плошка, залитая парафином, из которого торчит фитиль) освещает в беспорядке сваленные на стол противогазные сумки, пайки хлеба, винтовочные обоймы, диски от ППШ, газеты.
Наше появление смутило бойцов. Беседа возобновляется не сразу.
Немолодой солдат в накинутой на плечи шинели, затягиваясь самокруткой, не спеша цедит сквозь желтые, прокуренные зубы:
— В армии никогда не служил. Был освобожденный по болезни, белобилетник по-старому. А сейчас, раз такое дело, сам пошел… Только чудно мне в армии… Взять товарища комиссара нашего…
Попов недоуменно смотрит на солдата.
— Он, комиссар-то, мне начальник, а по годам в сыновья годится. Я иных начальников так прикидываю: взял бы в сыновья или нет. Вот комиссара нашего взял бы. Смелый…
Попов покраснел, а боец, как ни в чем не бывало, продолжал:
— Я ведь правду говорю. Расчета у меня на лесть или какую хитрость нет. Был я солдат и солдатом останусь. Ну, может, к концу войны в ефрейтора выйду на потеху внукам… Но не за одну смелость комиссара в сыны взял бы. Разные смельчаки бывают… За душевность…
И вдруг, без всякого перехода:
— Слушай, комиссар, приезжай после войны к нам в Орловскую. Председателем колхоза будешь, а то наш не дюже головаст. Захочешь, в семью свою приму…
Не пришлось старшему политруку Георгию Попову приехать на Орловщину. Я знаю его лишь по этой короткой встрече, по рассказу старого солдата и по песне, которую сложил сержант Егор Гуров в память о погибшем под Харьковом комиссаре:
Мы вместе с тобою в атаку ходилиПо пашням, лугам и лесам,И мы о тебе эту песню сложили,Любимый, родной комиссар…Ночевали в доме, где раньше помещалось какое-то учреждение. Столы с залитой чернилами канцелярской бумагой послужили нам ложем. В таких случаях на подушку у меня была старая кожаная тужурка, которую надо так свернуть, чтобы к щеке приходился бархатный воротник.