Вацлав Дворжецкий – династия
Шрифт:
Со временем мифический «Дядя Клим» превратился в реальное лицо – в меня. Меня стали называть дядей Климом, писали мне письма, с жалобами обращались…
Острые критические выступления с эстрады (а шутам и комедиантам все дозволено) помогали где-то улучшить питание, облегчить режим и прочее. Я начисто отключил себя от сознания, что нахожусь в лагере, что я без всякой вины, несправедливо оторван от семьи, лишен свободы, театра… Я жил! Я занимался любимым делом. Я верил, я видел, что мы помогаем преодолевать чувство безнадежности, чувство неволи. Мы воодушевляли людей и сами обрели чувство свободы. Все для фронта, все для победы, искренне, в меру сил и своих возможностей!
Лагерь преобразился за два года!
Были созданы два образцовых барака, проведено электричество,
Лучшим рабочим на разводе стали выдавать молоко и дополнительный хлеб.
Со временем наша культбригада окрепла и расширилась. Нам помогали начальник КВО и главный бухгалтер управления Мазепа, который создал струнный оркестр народных инструментов. В этом я совершенно не разбирался, но все же выучился играть на домре-альте. За один только первый год наш коллектив провел 250 выступлений в клубах разных лагпунктов и, пожалуй, столько же в бараках, в поле и на стройплощадках. Это был воистину колоссальный труд. Приходилось сочинять, репетировать, собирать материал, много читать, писать. Двенадцать новых программ в год! И помнить надо, что мы в лагере, что мы заключенные, связаны, как и все зеки, режимом, строгими законами лагеря – поверки, обыски, отбои, бани, конвои и пр.
Мне была разрешена переписка раз в месяц и передача раз в месяц. Жена передавала мне книги и эстрадные миниатюры, которые я просил. Свидания не было ни разу. Мучительно было постоянно чувствовать свою беспомощность, зная, что они голодают, что Владик болеет, что жена, уходя на работу, запирает ребенка на ключ, что однажды он съел мыло, что он плохо одет, что в квартире не топят. Мальчику уже пять лет! Мне удалось тут сшить ему два костюма – матросский белый (брючки, френч с погонами, фуражка с крабом) и красноармейский (защитные бриджи, гимнастерка с погонами, пилотка со звездочкой, сапожки брезентовые и даже золотая звездочка героя). Нам шили униформу, материала было много, и портные с удовольствием выполнили мою просьбу. Труднее было передать все это. Рискнул помочь мне сам начальник КВЧ Кан-Коган.
Здесь, в Омске, Кан-Коган, Софья Петровна Тарсис, инспектор КВЧ, очень помогали. А особенно Мария Васильевна Гусарова, инспектор КВО, не только постоянно снабжала нашу бригаду литературой, материалом, не только была нашей заступницей в трудные минуты, но и выполняла частные поручения и просьбы, не всегда безопасные для нее. Нельзя забывать, что лагерный режим запрещал всякую связь вольнонаемных, в том числе и начальства, с заключенными по 58-й статье.
В культбригаде не было плохих людей. Люся Соколова – поэтесса, актриса, много писала по моему заданию – частушки, репризы. Десять лет ей «особое совещание» присудило за стих:
«Сталин – это тень, перекрывающая солнце над Россией…» или что-то в этом роде. А бывший редактор «Омской правды» (фамилию не помню, обнаружил я его в очередном этапе, больного, опухшего, почти слепого – очки потерял, зубы выбиты, грязный, заросший – кошмар!) – три месяца мы его откармливали, отмывали, лечили, одевали. Отличный журналист! Десять лет – «особое совещание». Он, видите ли, утверждал, что пакт с Германией был ошибкой. А Василий Пигарев! Талантливейший человек! Инженер. Десять лет – «особое совещание». С 1937 года сидел в разных лагерях. Мастер на все руки, музыкант, композитор, механик, изобретатель, актер. Когда я освободился, он стал руководителем. Чудесный, добрый, интеллигентный человек! В Таганроге осталась у него семья… Матвей Фридман – музыкант, великолепно играл на саксофоне, дирижер нашего оркестра… Получил пять лет от «особого совещания» за то, что однажды вздохнул: «Ой! Когда это кончится!..» Марыся Войтович, польская актриса, в 1939 году приехала в Ленинград навестить родственников, застряла там, когда началась война. Выразила возмущение и была сослана в Ишим, а оттуда в лагерь на десять лет за то, что сочувствовала интернированным польским солдатам. Научилась говорить по-русски. Великолепная актриса, певица, очаровательная женщина. Был у нас еще прекрасный скрипач из оркестра Эдди Рознера. Бывало, мы заслушивались – до слез..
Но лагерь есть лагерь. Мы постоянно находились под наблюдением оперуполномоченного и коменданта. И в карцер нас сажали «за нарушение режима», и обыски устраивали нередко, и в этапы отсылали, и на репетициях торчали. Все было. После отбоя и нам не разрешалось передвигаться по территории, задерживаться в клубе, находиться женщинам в мужском бараке. Я как-то собрал всех и читал «Принцессу Грезу» Ростана:
Люблю мою грезу прекрасную,Принцессу мою светлоокую,Мечту дорогую, неясную,Далекую…Слушали ребята, плакали… Было уже очень поздно. Ворвались оперативники и забрали всех женщин в карцер.
Был еще случай во время концерта. Я в качестве ведущего объявил: «В зрительном зале находится мой друг Саша Акчурин.
Сегодня у него день рождения. Посвящаю ему свое исполнение стихотворения Максима Горького «Песня о Соколе»:
О, смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью!Но будет время, и капли крови твоей горячейКак искры вспыхнут во мраке жизниИ много смелых сердец зажгутБезумной жаждой Свободы, Света!..Меня тут же после концерта забрали в карцер на пять суток! Ведь Саша Акчурин – враг народа! «Особое совещание», статья 58, срок десять лет. А я ему:
Пускай ты умер, но в песне смелых и сильных духом Всегда ты будешь живым примером, призывом гордым К свободе, к свету!
Даже начальник лагеря Бондарчук не смог меня высвободить – пять суток! Хорошо, что срок не добавили.
А все-таки несли мы свет в это темное царство, слава богу! Бывало, заходим в барак, грязный, темный, вонючий… Фонарь под потолком, дым от печурки, вонь от сохнущих портянок. И людей-то не видно. Лежат, сидят тени какие-то, тишина гробовая. Зажигаем четыре фонаря, баян заиграл, девушка красивая сбрасывает бушлат, остается в светлом открытом платье, высоким голосом запевает «Любушку». «Братцы! Ребята! Не падайте духом! Скоро свобода! Надо жить! Нас ждут на воле, жены, матери, друзья!» И люди открывают глаза, люди, подыхающие, встают, поднимаются, улыбаются… Живут! «Недолго уже! Война кончится – всех освободят!»
«Недолго уже!» Война кончилась. Всех не освободили, но мой срок подошел к концу.
И опять воля! Воля ли?
Кончились мои «пути больших этапов». Но я продолжал ощущать нашу жизнь как большой Лагерь, размером со всю нашу страну. Удивительно успешно разрушили мы до основанья старый, традиционный уклад жизни, а построили лагерную систему. И лагерный жаргон, и взаимное недоверие, и нравственный принцип: «Бери все, что плохо лежит» и «Настучи на другого, пока он не успел на тебя настучать». И еще – скотское иждивенчество: «Скажут, что надо; дадут, что надо; пошлют, куда надо; решат, как надо… Молчи! Жди! В крайнем случае проси. И будь благодарен!»
«Будь благодарен за все! Всегда «спасибо»!»
«Спасибо великому Сталину…»
«Спасибо родной партии…»
«Спасибо родному коллективу за то, что вырастил и уберег…»
«Спасибо за наше счастливое детство!» «Спасибо за нашу веселую юность!» «Спасибо за нашу обеспеченную старость!» (Хочется сказать: «Спасибо за место на кладбище», но это за тебя скажут близкие.)
«Спасибо!»?
В то время как каждый человек имеет право на все это.
В то время как каждый человек – это личность. Неповторимая!