Вахта
Шрифт:
Да, я сам налетел на тех ребят, – сказал, разве что не зевая. Хотел произвести впечатление, что ли. А тебе-то, вообще, что за дело до этого? – спросил. И тут же принялся за старое. Дескать, я где-то уже сломался, а ты запросто проскочила и сидишь теперь целехонькая. Мы вместе это городили, а расплачиваюсь один только я.
Был взбешен!
И как я только смел ругать её за то, что у меня ничего не вышло?! Что взялся за множество дел сразу, а когда стали выпадать из охапки одно за другим, не знал, за какую хворостинку хвататься.
Оттого и выдумывал ее интрижки. Отрабатывал нелегкий писательский хлеб.
А потом просто вышел за сигаретами – черт бы их побрал – а там те ребята. Чересчур громкие и нахальные. Окрикнули, подшучивали чего-то. И я вдруг отчётливо припомнил себе: ведь не дрался с самого детства. Да и в детстве не умел толком за себя постоять!
Озарение схватило на полушаге, и я повернулся на пьяные голоса. Те шутники, конечно, не ожидали ничего такого. Засуетились. Особо ретивые скрылись с глаз. Нашлись и бойцы.
Тех, кто точно участвует, человека четыре. Остальные – массовка – свистеть и подначивать.
Мысли вдруг очистились от повседневной шелухи. Щелчок в мозгу – и я уже в полной боеготовности. Давно я не был так одухотворен: не драться, а иконы писать. Приятное ощущение. Даже брызнувший по венам адреналин не казался таким уж горячим. Сердце колотилось, конечно, но я чувствовал, что легко его обуздаю. И не останавливался.
Уж не помню, хорошо ли держался. Их было больше, и я быстро оказался на асфальте. Если бы решил отлежаться, всё бы закончилось, но я биться хотел, а не копошиться под чужими ногами.
А потом какой-то ухарь выбил остатки сознания. И тем напрочь похоронил томность вечера.
Жена дослушала меня с нескрываемым огорчением. Я преподнес историю на блюдце, зная притом, что теперь точно отвернется. Это был ещё один «подарок» самому себе.
Она не ругалась. Выпрямилась готовой сорваться пружиной и засобиралась уходить.
Ты трус, Андрей!
Так она сказала на прощание.
Но что мне было это признание, когда сам я себя не то что трусом, а человеческим существом не считал.
А слова всё же имели огромную ценность – я разменивал их на ненависть. Только так мог мысленно с ней пререкаться. Загоняя собственное я куда поглубже.
Получилось и на этот раз.
#4
Вроде бы беспокойно прохаживался по комнате, но в один момент не выдержал и вышел.
Когда оказались с утра на месте, мне было безразлично всё сопутствовавшее приезду. Я не замечал надвигающихся сквозь окна стариковского джипа сначала неисчислимых водных преград – мелких ручьев, речушек и озер. Потом – сменившего их бесконечного леса. Не непролазного, к какому мог бы привыкнуть дома, а свободного леса, практически без подлеска, где можно брести, пока не запнешься об мысль о бескрайности всякого хождения в этих древних лесах. Проигнорировал и конец пути, когда дорожка вынесла нас к широкому простору берега: впереди – водная гладь, упирающаяся в соседний остров по правую руку, а по левую – убегающая далеко вперед. Прерываемая только мелкими островками да косами.
Не видел и что, когда подъезжали, озеро ещё хранило спокойствие. А теперь морщилось и пенилось кое-где недружелюбными барашками.
День клонился за вторую половину, а ночь собиралась холодная.
Я подошел ближе к берегу и увидел, что он спускается к песчаному пляжу. Достаточно круто – пришлось ухватиться рукой за сосну, которая росла здесь последним бастионом леса. Вид и запах прозрачной воды холодил и подначивал вернуться в дом, укрыться поскорее в натопленном чреве и не выходить на воздух ни при каких обстоятельствах. Уж, по крайней мере, до утра.
Заранее предчувствуя каждый будущий вечер, я наверняка горько усмехнулся. Собрал мысленно доводы, приведшие сюда. Получалось вроде кубика Рубика. Но цвета никак не сходились, и я терял над ними власть. И собирал каждую спасительную мысль по отдельности; им недоставало силы, но иногда удавалось извернуться так, что я уже не мог отрицать, по крайней мере, их количества.
И тем убеждал себя в их правоте.
Я влетел обратно в дом.
Лицо пылало. То ли от перемены температур, то ли меня бросило в жар одержимости. Печь порядком повыжгла в комнате кислорода, дышалось тяжело; ещё тяжелее было со спокойствием на комнату смотреть: взгляд кружился вихрем и выдергивал сподручные предметы быстрее, чем легкие ухватывали крупицы последнего воздуха. Должно быть, я выглядел в тот момент астматиком в поисках заветного ингалятора.
Но ни один предмет не мог бы мне сейчас помочь, кроме заклятой книги!
Она лежала себе на стариковском табурете, сливаясь с облупленной синей краской. Я отвёл взгляд, заранее понимая, что не смогу этого сделать. Книга всё равно оказалась бы в руках; и я принялся перелистывать страницы.
Никакая информация в голове надолго не застревала, и я несся неуправляемым потоком сквозь подноготную неизвестного мне человека.
Слишком быстро.
Еремеев родился, рос, ходил в школу, поступил в институт. Всё заурядно.
Но сердце отдал творчеству.
Зрелый этап, по которому мы отличаем писателя Владимира Александровича Еремеева (далее – В. А. – прим. автора), наступил довольно рано – ещё на скамье литературного института вокруг него образовалось писательское сообщество молодых дарований. Среди которых находился и ваш покорный слуга.
Я взглянул на обложку и, кажется, впервые прочел имя автора. Золотым тиснением, куда более нарядным, чем шрифт заглавия, значился некий Г. И. Бахрин. Который теперь беззастенчиво продолжал нагнетать пафос в скудное повествование.
По признанию самого Еремеева, именно соперничество с поэтом и прозаиком Бахриным определило эстетику В. А. в первые годы творчества. Сказать по правде, мы отстаивали точки зрения на процесс, близкие к противоположным, и равновесие в споре смещалось то в одну, то в другую сторону. В конечном итоге золотая середина отыскалась: мы оба сочли, что творчество хорошо уже тем, что совмещает противоположности. Мы ухватились за этот постулат, и завязалась тесная дружба, которая вдохновляет нас и поныне.