Валентин Серов
Шрифт:
В кружке главным образом рисовали, кто с гипсов, кто с живой натуры, а Чистяков расхаживал между столами и мольбертами и бросал короткие характерные замечания. В ходу было слово «чемодан», от которого Павел Петрович образовал слово «чемоданисто». Этим выражением он пользовался часто. Оно означало, что рисунок плох, форма неуклюжа, живопись безвкусна.
Он останавливался за спиной ученика, посапывая, долго внимательно смотрел.
– Не попал! – говорил он в заключение. – Как не попал? Смотреть, братец, не умеешь. Смотри получше – это главное. Смотреть надо мимо. Не понимаешь? Когда рисуешь ухо, смотри на пятку. Все сразу надо видеть. Всю натуру. И чтобы, когда рисуешь нос, представлял себе затылок. И чтобы зритель его видел, этот отсутствующий затылок.
Еще стоял некоторое время, уходил к другим, потом возвращался и, уже мельком взглянув на рисунок, радостно говорил:
– А
Чистяков называл себя «посредником между учеником и натурой». Пренебрежение к натуре он считал величайшим грехом.
Чистяков не раз говорил: «Ученики что котята, брошенные в воду: кто потонет, а кто и выплывет. Выплывают немногие, но уж если выплывут, живучи будут».
Его систему можно было назвать даже жестокой, ибо для некоторых такая муштра кончалась трагически.
Грабарь пишет, что «в его мастерской было несколько случаев душевных заболеваний, которые он не без гордости приписывал своей системе. Однажды ученица Чеховская уже с неделю не ходила в мастерскую. Пришла мать ее и со слезами на глазах сообщила Чистякову, что дочь сошла с ума.
– Неужто сошла? – спросил тот, и в глазах его загорелся плохо замаскированный сочувствием огонек радости. – Ну я так и думал, так и думал: не выдержала моей системы. Не одна она у меня сошла».
Ольге Форш уже значительно позже Чистяков говорил:
– Да, система-то моя трудновата, немногие поняли ее: Серов, Савицкий да племянница Варвара Баруздина всего.
После занятий морозным вечером всей гурьбой шли провожать Чистякова домой. Он шел впереди в огромной бараньей шубе, в рукавицах, часто останавливался, чтобы подчеркнуть особенно значительную истину, которую собирался изречь, или обратить внимание на понравившуюся ему деталь петербургской перспективы.
А иногда собирались в мастерской Чистякова в здании Академии художеств, где на мольберте стояла картина Чистякова, которой так и не суждено было стать законченным произведением.
В этих случаях после занятий поднимались наверх в квартиру Чистякова. Там играли на рояле, пели, причем Чистяков сам любил петь народные песни «с вывертами», как он говорил, то есть как поют в народе, как он слышал их в своей родной Твери.
Так день за днем шли годы учения.
В один год с Серовым поступил в Академию Михаил Врубель. Рассматривая экзаменационные работы кандидатов, Серов почувствовал в рисунке Врубеля несомненный талант и мастерство. Это был единственный человек, который мог с ним конкурировать. Серов познакомился с Врубелем, и они стали друзьями, несмотря на разницу характеров, возрастов, образования. Врубель был старше Серова почти на десять лет. Он не менее Серова любил искусство, не менее его был фанатиком этой любви, но при всем том Врубель отличался обидной нерешительностью.
Он не шел к своей цели напролом. Окончил гимназию, окончил университет, даже отбыл воинскую повинность и лишь после этого решил, пославши все к чертям, заняться исключительно искусством и поступил в Академию художеств. Но зато он выгодно отличался от Серова своей образованностью и эрудированностью в истории и литературе. Латинский язык, предмет ненависти Серова, Врубель знал в совершенстве. Говорил он много и охотно, всегда красноречиво и с вдохновением. И талантлив был Врубель необыкновенно. Но при всем этом лишь спустя два года он был оценен Чистяковым и приглашен в частную мастерскую, где тотчас же выдвинулся на первое место. «Врубель меня радует, – писал Чистяков в одном из своих писем. – Что-то тонкое и строгое в то же время начинает проявляться в его работах. Серов и Бах тоже обещают много хорошего».
Оценил Врубеля также и Репин [5] , и в первое время их знакомства Врубель внимательно прислушивался к советам и наставлениям Репина. В письме к сестре (январь 1883 года) он пишет: «…под впечатлением нахожусь беседы с Репиным, который только что был у меня. Сильное он имеет на меня влияние: так просты и ясны его взгляды на задачу художника и на способы подготовки к ней – так искренни, так мало похожи на чесание языка (чем вообще мы так много занимаемся и что так портит нас и нашу жизнь). Обещал он по субботам устраивать рисовальные собрания. Искренне радуюсь этому».
5
Из письма Репина Поленову от 5 октября 1882 года: «Какой молодец Антон! Как он рисует! Талант, да и выдержка, чертовские! По воскресеньям утром у меня собираются человек шесть молодежи – акварелью.
Антон да еще Врубель – вот тоже таланты. Сколько любви и чувства изящного! Чистяков хорошие семена посеял, да и молодежь это золотая!!! Я у них учусь…»
По совету Репина Врубель решил, помимо академических классов и занятий у Чистякова, заняться самостоятельной работой. К нему присоединились Серов и новый его друг Владимир фон Дервиз, студент пейзажного класса. Фон Дервиз поступил в Академию годом позже Серова и Врубеля. Это был довольно состоятельный человек, но простой и скромный, с добрыми глазами и широким лицом; впрочем, может быть, лицо его только казалось широким из-за окладистой бороды, которую он отрастил, хотя был еще очень молод. Он был русским, несмотря на свою фамилию, унаследованную, видимо, от какого-то далекого предка, как чеховские герои Тузенбах и фон Дидериц.
Наняли мастерскую, пригласили натурщицу, Дервиз привез от какого-то своего родственника богатую старинную мебель и ткани. Было решено написать акварелью обнаженную натурщицу в обстановке Ренессанса.
Не очень гармонировало простое широкое лицо натурщицы, ее грубые руки и ноги, тяжелая, уже немолодая грудь с роскошным старинным креслом, пышными покрывалами и коврами, которыми ее окружили. Но друзьям было все равно, лишь бы работать, лишь бы ни один час не пропал даром. Писали долго, переделывали по многу раз одно и то же место, подхлестываемые соревнованием друг с другом, пока не остались довольны своими работами. К ним захаживали Репин и Чистяков, давали советы, но это было совсем не то, что в Академии, здесь они были хозяевами, могли писать сколько угодно, и указания и советы, принимаемые с благодарностью, оставались все же только указаниями и советами.
Лучшей получилась акварель Врубеля. Для него она была как бы этапной работой. Теперь его в полную меру оценил Чистяков. Но главное – он сам почувствовал свою силу, определил свой взгляд на искусство, как-то резко выдвинулся и стал впереди всех. Значительно возросло его влияние на друзей.
Еще несколько месяцев назад Врубель восторгался Репиным, сейчас же он, а под его влиянием и Серов резко отходят от Репина. Взрыв произошел в апреле того же 1883 года, когда на XI передвижной выставке была показана оконченная наконец картина Репина «Крестный ход в Курской губернии». «Разумеется, Репин должен был заинтересоваться нашим отношением к его „Крестному ходу в Курской губернии“, самому капитальному по талантливости и размерам произведению на выставке, – пишет Врубель. – Пошли мы на выставку целой компанией; но занятые с утра до вечера изучением натуры, как формы, жадно вглядывающиеся в ее бесконечные изгибы и все-таки зачастую сидящие с тоскливо опущенной рукой перед своим холстом, на котором все-таки видишь еще лоскутки, а там – целый мир бесконечно гармонирующих чудных деталей, и дорожащие этими минутами, как отправлением связующего нас культа глубокой натуры, – мы, войдя на выставку, не могли вырвать всего этого из сердец, а между тем перед нами проходили вереницы холстов, которые смеялись над нашей любовью, муками, трудом: форма, главнейшее содержание пластики, в загоне – несколько смелых талантливых черт, и далее художник не вел любовных бесед с натурой, весь занятый мыслью поглубже напечатлеть свою тенденцию в зрителе. Публика чужда специальных тонкостей, но она вправе от нас требовать впечатлений, и мы с тонкостями походили бы на предлагающих голодному изящное гастрономическое блюдо; а мы ему даем каши: хоть и грубого приготовления, но вещи, затрагивающие интересы дня. Почти так рассуждают передвижники. Бесконечно правы они, что художники без признания их публикой не имеют права на существование. Но признанный, он не становится рабом: он имеет свое самостоятельное, специальное дело, в котором он лучший судья, дело, которое он должен уважать, а не уничтожать его значения до орудия публицистики. Это значит надувать публику… Пользуясь ее невежеством, красть у нее то специальное наслаждение, которое отличает душевное состояние перед произведением искусства от состояния перед развернутым печатным листом. Наконец, это может повести к совершенному даже атрофированию потребности в такого рода наслаждении. Ведь это лучшую частицу жизни у человека украсть! Вот на что приблизительно вызывает и картина Репина. Случилось так, что в тот же день вечером я был у Репина на акварельном сеансе. За чаем зашла беседа о впечатлениях выставки, и мне, разумеется, оставалось пройти молчанием свои перед его картиной. Это он понял и был чрезвычайно сух и даже в некоторые минуты желчен. Разумеется, это не было оскорбленное самолюбие, но негодование на отсталость и школьность наших эстетических взглядов. Я все собирался как-нибудь вступить с ним в открытое взаимообъяснение взглядов на искусство, но тут подошли усиленные занятия; так дело и кончилось тем, что мы с тех пор и не виделись».