Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Трудолюбивый кустарь поэзии, Брюсов долго работал по заграничным образцам. Поэт повторяющий, мыслитель чужих мыслей, эхо чужих эпиграфов, он так заслонен другими, что не видишь его самого, не знаешь его собственного лица. Где-то позади осталась жизнь, отстала от его стихов, и перед нами развертывается одна литература. Ему, к несчастью, почти всегда присуща косвенность вдохновений. Для того чтобы воспеть действительность, он должен раньше возвести ее в какой-нибудь литературный чин. Когда он любит, он вспоминает Калипсо, Дидону, Федру, Франческу, Джульетту. У него нет какой-то основной искренности настроений, первых слов и первых чувств. Вопреки его утверждению, у него никогда и не было «весеннего, свежего утра», не было истинной дерзновенности, и странные выходки своих ранних стихов он разрешал себе только потому, что его защищала чужая странность, авторитеты иностранные. Там, где есть уже поэзия, он ее умеет продолжать, но он не поднимается над ролью подражателя. Великие художники слова подражали только такому произведению литературы, которое уже вернулось в природу, опять стало природой, и оттого чужое они делали своим, – Брюсов же просто ищет сюжетов, задает себе темы, настраивает себя даже на известный лирический лад, и все не по собственному живому почину. Он – писатель без инициативы. Недаром в своем рассказе «В зеркале» он из простой и плоской мысли об отражающей природе зеркала создал трагедию инициативы, безумное смешение реальности и отражения. Верлэн и Верхарн, Бодлэр и По, Тютчев и Фет, Пушкин и Баратынский – все они отразились у него, но ни одному не оказался он конгениален, и не равен он даже самому себе, т.е. не составляет определенной писательской личности. Чужие поэзии, чужие замыслы, внушенные

ему различными авторами, у последних родились, – Брюсов же эти образы и идей только усыновил, он явился для них только отчимом, и надо сказать вообще, что по всему складу своей литературной натуры он – какой-то прирожденный отчим. В поэзии нет у него родных детей. Всему и всем посторонний, всему внешний, он и в образцы свои проникает не глубоко, не родственно. Например, в своем движении под знаком Верхарна он однако не стал поэтом города, а только сделал свою поэзию городской, – недоказательны все эти конки, уползающие, скользящие, все эти вывески, почему-то стонущие… Или свою романтическую поэму «Исполненное обещание», в общем написанную мастерски, он «благоговейно» посвящает памяти Жуковского; но тишайший Жуковский не принял бы такой поэмы, в которой объятия героя и героини, чужой жены, названы браком и в которой беззаконную чету благословляет Царь Лесной – подле незримого аналоя между трав. У Брюсова нет такой силы претворения и воплощения, которая заставила бы нас почувствовать, что все трубадуры – братья; и когда он пишет свои газэллы, рондо, триолеты, то в них не дышит соответственная душа, и перед нами только фигурные стихотворения, как бы словесный паркет. Начитанный, образованный, Брюсов много знает, он приобщил себя к разным культурам, но только не проявил, не назвал самого себя, и даже не проникновенна и не метка у него своя характеристика чужой гениальности, – как элементарно и бледно говорит он, например, о Лейбнице, о Данте! И отяготели над ним все те «цепи книг», о которых упоминается на очень многих его страницах. Он – писатель читающий. Слишком явный обладатель и обитатель книг, поэт-библиотекарь, он ими глушит последний огонек непосредственности. Грудой налегли оне и на стихи его, и на прозу. В области последней самое крупное, что он сочинил, это – «Огненный ангел». Но как вообще Брюсову, прежде чем написать, надо сперва прочитать, так и здесь вся постройка возведена на фундаменте из книг. Все составлено, прилажено одно к другому; есть отдельные счастливые пассажи и сцены, – но все время бросаются в глаза белые нитки исторических сведений и справок. Как много потрачено, как мало приобретено! Результаты не соответствуют усилиям. Нет души у людей и духа у времени. Внешнее преобладает над внутренним, и герои точно смотрят на себя глазами своих потомков-историков: они нарисованы не такими, как они казались себе, а как они кажутся нам. Они вышли более принадлежащими XVI веку, чем они действительно ему принадлежали; по воле автора, свое столетие они подчеркивают: точно в предвидении Брюсова, который их опишет, они сами заботливо различают себя от века девятнадцатого и двадцатого. Рената одержима дьяволом, но не так изображена ее душа, чтобы этот дьявол был для нее обязателен. Есть ведьма, но нет психологии ведьмы. И ее отношения к Рупрехту, задуманные как истинная любовь, которой однако мешает какая-то злая сила, на любовь не оказались похожими. Стилизация у нашего автора ничего не придала существу дела; сама же по себе она страдает тем обычным для нее и тяжким грехом, что в ней отсутствует творчество и она не создает нового: это как-раз и подходит к нетворческому и посредствующему Брюсову. Стилизация – остановка; она берет старое как старое, именно в этом его качестве. Она принимает внешнее и отбрасывает вечное. Ибо вечное в стилизации не нуждается и ей не поддается. Стилизуя, художник придает этим непомерное значение тому, что несущественно, и сам добровольно отказывается от сверхвременного. Победа времени над вечностью, малого над великим – вот что такое стилизация вообще и у Брюсова в особенности. А один из последних его прозаических сборников «Ночи и дни», в котором автор, как он говорит, не брезгая плеоназмом, хотел всмотреться «в особенности психологии женской души», – этот сборник прямо ужасает своей мертвенной надуманностью, полным отсутствием какой бы то ни было жизни и какого бы то ни было таланта, бездушным дуновением книжности. Вообще, проза Брюсова изобличает его поэзию.

Сквозь книги, «стоцветные стекла», смотрит он на людей и жизнь; вот почему многосторонность его писаний не есть, однако, истинное духовное богатство. Это не «энциклопедия духа», это лишь энциклопедический словарь. Прикасаясь ко всему, но не проникая ни во что, он просто только ходит по всем комнатам поэзии.

Я посещал сады Ликеев, Академий, На воске отмечал реченья мудрецов… Я все мечты люблю, мне дороги все речи, И воем богам я посвящаю стих, —

да, но это «все» есть ничто. Многое и многообразное лишь тогда ценно, когда оно сходится в одно, когда тяготеет к единому центру; только в этом случае оно не рассеивается, и рождается великое, пушкинское «все». Брюсову же несосредоточенному, эксцентрическому, нужны только пробы стиха, сюжеты, и в своих книгах он предлагает большой выбор образцов – на разные темы, на разные цены. Он делает эксперименты; вот он споет «фабричную» или «веселую» на мотив «Дай мне, Ваня, четвертак, пожертвуй полтинник», а вот он сейчас (и как это оскорбительно!) произведет словесный опыт над детской душою, свяжет себя с младенцем и расскажет про палочку-выручалочку или что «в нашем доме мыши поселились». Это – мнимая общительность; на самом же деле он неприветлив к детям, к людям и жизни, и его характеризует какое-то злостное, а не несчастное одиночество. Правда, как раз оно внушило ему некоторые оригинальные образы и значительные идеи: когда он вступит в вечерний час, «кто-то» с ласковым пристрастием

Со всех сторон протянет тьму, И я упьюсь последним счастьем: Быть без людей, быть одному, —

своеобразна эта мысль о тьме, как о разлучнице между человеком и людьми, о тьме, как о пособнице одиночества; или блеском холодного отчаяния переливаются все эти стихи отречения и неизбежности, – стихи, в которых показано, что мы вообще не участвуем в собственной драме («не нами наша близость решена») и что временна и преходяща любовь человеческая: в экстазе чувства поманив нас вечностью, показав ее облик, она сейчас же обманывает нас и опять погружает в суетное и случайное, отдает в тесноту времени; или красива эта холодная молитва к Сириусу, богу немому и не внемлющему, холодному богу, не знающему своих прихожан, – да, кроме бога неведомого, есть и богомольцы, ему неведомые, и, может быть, Бог даже не знает о существовании людей…

Но это все – мысли, навеваемые на читателя; это еще не поэзия. Да ее и не может быть у того, кто, подобно Брюсову, исполнен презрения, кто молится «ангелу благого молчания».

Великое презрение и к людям, и к себе Растет в душе властительно, царит в моей судьбе.

Презрение не имеет пафоса. Ненавидящий может быть поэтом, но не презирающий, не равнодушный, не бесстрастный. У Брюсова есть, правда, известное мужество; он не так нервен, чтобы бояться боли, – особенно, от женской руки, – и с героизмом тупости может он переносить страданья (тяжелы и грубы только его частые упоминания, о палаче с его «десницею»); но влечения к боли, мазохизма, он не претворил в красоту.

В неудавшейся попытке дописать за Пушкина конец его «Египетских ночей» Брюсов дает не мало образцов аляповатости. Вот в опочивальне Клеопатры ночью, пока рабы спят в своих «коморках темных» (будто современные дворники), Флавий оказывается на высоте своей мужественности. Но после «третьей стражи», поближе к утру, он – представляет себе поэт – «он лег, заснул, и вот он спит». И то, что он «заснул и вот спит», – это оскорбляет Клеопатру в ее лучших чувствах. Ведь она ему «всем сладострастьем женской дрожи вливала в жилы страсть» и «среди затей» припоминала Цезаря, и «прибавляла с лестью жгучей» (оцените всю прелесть этого разговорно-прозаического прибавляла…), – да, так она «прибавляла», что Флавий один ей «напомнил Цезаря», – и что же? и «вдруг» он «твердо отстранил царицу: довольно, женщина!.. он лег, заснул и вот он спит». Разбуженный Клеопатрой и поощряемый ею к новым утехам, Флавий отвечает ей пошлейшим образом (только не он в этой пошлости повинен, не он здесь вменяем), – Флавий, неблагодарный, ставит на вид египетской царице, что ему не новы ее прелести («ужель ты думаешь, мне ново все, чем прельщаешь ты меня?»), и как опереточный Дон-Жуан, как смешной фат, он перечисляет свои прежние услады, женщин зарейнских, «девушку испанскую», «пленницу британскую», «одну фракиянку», «одну из гордых галльских дев». От этой этнографии и географии в страшный гнев приходит Клеопатра (а с нею и читатель, но в меньшей степени и по другим причинам…) и) сулит Флавию (а не «Валерию») «неумолимую казнь». Гений вкуса, ангел-хранитель художников, до такой степени изменил Брюсову, что Флавий у него отвечает прекрасной египтянке совершенно нестерпимой прозой:

Но все-ж я прав. Что обещал, Я, в эту ночь, исполнил честно: С тобой я, как тебе известно, До третьей стражи разделял Твои, царица, вожделенья, Как муж, я насыщал твой пыл. Что-ж! Я довольно в мире жил…

Это забавное как тебе известно (ну, еще бы неизвестно…) одно способно своим комическим и прозаическим штрихом перечеркнуть всю брюсовскую поэму. А штрих этот не единственный. Клеопатра «стучит» по кимвалу, когда эпикуреец Критон с высокой галантерейностью говорит ей: «хоть раз позволь взглянуть мне на божественную грудь», и он же произносит стишки: «пока они у двери, хоть поцелуй по крайней мере». Если грудь царицы для Критона – «божественная», то все ее тело – «божеское»: это видно из его слов, что он «лобзает, весь горя огнем» (горит он именно огнем, а не водою, как про Флавия мы читаем у того же обстоятельного автора, что он проходит, «в свое раздумье погруженный», именно в свое, а не в чужое), – лобзает «святыни, спрятанные днем, и каждый волос благовонный на теле божеском твоем»: неужели не пошлость – эта детализация и эти «святыни», спрятанные под платьем? То, что у Пушкина было жутким и сосредоточенным сладострастьем, у Брюсова стало словоохотливым и противным разговором о сладострастии. И вообще к художественному сосуду Пушкина, хотя бы и незаконченному, Брюсов топорно приклеил нечто дешевое. Он к мрамору прибавил глину, матерьял «ручного труда»; дорогое и крепкое вино разбавил он словесной водою.

В сборнике «Семь цветов радуги», не обогащающем поэзии; автора новыми чертами, очень показательно уже самое обращение к читателям, предисловие, без которого вообще не обходятся слова Брюсова: «…В 1912 году автор полагал, что своевременно и нужно создать ряд поэм, которые еще раз указали бы читателям на радости земного бытия во всех его формах… Однако, лирический поэт лишь в некоторой степени властен избирать темы своих стихотворений… Главной и почти единственной темой лирических стихотворений остаются личные переживания, далеко не всегда: дающие те впечатления, которые мы, может быть, желали бы изведать… Автору казалось, что голос утверждения становится еще более своевременным и нужным после пережитых испытаний, что славословие бытия приобретает тем большее значение, когда оно прошло через скорбь… Все семь цветов радуги одинаково прекрасны, прекрасны и все земные переживания, не только счастие, но и печаль, не только восторг, но и боль». Какая во всем этом слышится непоэтическая рассудительность и нарочитость, какой планомерной и преднамеренной, и разлинованной оказывается хартия искусства! Автор полагал своевременным и нужным создать поэмы, еще раз указать читателям на радости земного бытия – какой стиль!.. Не людей, а именно «читателей» видел перед собою Валерий Брюсов и благовременным почитал «указать» им, указательным пальцем, указкой поэзии дидактически «еще раз» обратить их внимание на «радости) земного бытия». Это, несомненно – излишняя любезность по отношению и к читателям, и к радостям, потому что радости видны и близоруким, чувствуются сами собою, без вывески и постороннего содействия; да и читатели радоваться умеют сами. А Брюсов не столько радуется, сколько учит радоваться. Но ведь мы только что слышали из его же уст: «личные переживания далеко не всегда дают те впечатления, которые мы, может быть, желали бы изведать»; фраза эта немного темна, так как «личные переживания» и «впечатления», это – одно и то же; во всяком случае, однако, и из слов Брюсова следует, что кто лично чего-нибудь не пережил, тот соответственных впечатлений не испытал, и, значит, ничье чужое, хотя бы и компетентное, указание на радость не обрадует безрадостного. Чтобы насытиться едой, необходимо «личное переживание». Далее, написать поэмы, говорить «голосом утверждения» и «славословить бытие» «после пережитых испытаний» автор тоже признал «своевременным и нужным», – а не то, чтобы ему попросту захотелось написать поэмы, и не то, чтобы он просто и беззаветно утверждал и славословил, непосредственно и вольно, без охлаждающих умыслов и тенденций, без всяких соображений о том, нужно ли это и своевременно ли это. Наконец, едва ли правильно сближать «все семь цветов радуги» со «всеми земными переживаниями»: среди семи цветов радующей радуги нет ни одного некрасивого и неприятного, а среди; «всех земных переживаний» встречаются и неприятности, – не правда ли? Что радуга сплошь и сама по себе прекрасна, доказывать не приходится;; а с жизнью дело обстоит сложнее. И позволительно не верить Валерию Брюсову, что «прекрасны не только счастье, но и печаль, не только восторг, но и боль»: настоящая, хорошая боль никакого удовольствия не доставляет и ничего прекрасного в себе не имеет, – спросите, например, у тех, кому сделала больно война и революция. Когда кокетничают с болью и страданием, когда их не испытывают, а только пишут о них стихи, тогда, разумеется, можно с полной безопасностью провозглашать красоту боли, но перед лицом истинного горя – какой грех и кощунство утверждать, что горе прекрасно! Другое дело – не бояться боли, не робеть перед нею, мужественно ее переносить; светлый девиз Пушкина: «я жить хочу, чтоб мыслить и страдать» мало общего имеет с литературной идеализацией страдания, в которой всегда есть нечто от недоразумения или от неискренности; и «лучшим университетом», как известно, признавал Пушкин именно – счастье.

Мы остановились на предисловии Брюсова потому, что он в самом деле отвечает сути большинства его новых стихов. По прежнему часто блещут они внешней печатью мастерства, но не имеют живой души и нервности; по прежнему начитанность в чужих поэзиях и в книгах вообще оставила на них свои нежеланные следы; попрежнему веет от них холодом внутренней прозы. Истинная поэзия – неопалимая купина, зажженная рукою нечеловеческой; между тем у Брюсова – только искусственная электрическая свеча, слишком явное порождение новейшей техники, Он не брезгает и словесными фокусами, не очень высокого порядка, – вот, например, букве «эм» специально уделенное внимание:

Мой милый маг, моя Мария, — Мечтам мерцающий маяк. Мятежны марева морские, Мой милый маг, моя Мария, Молчаньем манит мутный мрак. Мне метит мели мировые Мой милый маг, моя Мария, Мечтам мерцающий маяк!

Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… Но Валерий Брюсов и не плачет, как он и не смеется; «не плакать, не смеяться, а понимать» требовал Спиноза, – к сожалению, Брюсов и не настолько «понимает», чтобы угодить Спинозе. Однако, его главной чертою, как мы уже видели, служит именно понятливость, рационализм; он – сведущий, интеллигентный, городской, даже столичный, и в свои умно сделанные стихи переносит все эти пропеллеры, авто и трамы; как механична теперь жизнь большого города, так на механизм похожи и его стихотворения. Значительная часть их, из «Семи цветов радуги», откликается на пережитую войну; они энергичны, риторичны, по своему содержанию и настроению – обыкновенны; лучшим их достоинством, правда – высоким, является патриотизм: «ты переполнил чашу меры, тевтон – иль как назвать тебя!»… Когда он прикасается к той непосредственности, которая ему столь чужда, он становится неприятен: вот он пишет про «девочку с цветами» – «собирай свои цветочки, заплетай свои веночки», но после таких карамзинских цветочков и веночков, говоря о ножках девочки, «из-под кружев панталон выступающих стройно», замечает: «ах! пока их беспокойно не томил недетский сон!»: слишком взрослый человек грубо оскорбил ребенка неожиданной ассоциацией и этой мыслью о сне, который томит стройные ножки…

Поделиться:
Популярные книги

Законы Рода. Том 6

Flow Ascold
6. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 6

Мастер Разума IV

Кронос Александр
4. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума IV

Эфемер

Прокофьев Роман Юрьевич
7. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
7.23
рейтинг книги
Эфемер

Идеальный мир для Лекаря 3

Сапфир Олег
3. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 3

Сумеречный Стрелок 3

Карелин Сергей Витальевич
3. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный Стрелок 3

Корсар

Русич Антон
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
6.29
рейтинг книги
Корсар

Ну, здравствуй, перестройка!

Иванов Дмитрий
4. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.83
рейтинг книги
Ну, здравствуй, перестройка!

Последний попаданец 2

Зубов Константин
2. Последний попаданец
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
рпг
7.50
рейтинг книги
Последний попаданец 2

Последняя жена Синей Бороды

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Последняя жена Синей Бороды

#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Володин Григорий Григорьевич
11. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Мастер...

Чащин Валерий
1. Мастер
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
6.50
рейтинг книги
Мастер...

Лорд Системы 8

Токсик Саша
8. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 8

Титан империи 2

Артемов Александр Александрович
2. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 2

Законы Рода. Том 4

Flow Ascold
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4