Вам и не снилось
Шрифт:
– Ну-ну, – пробурчал Костя. – Уж и прыгал.
А Вера держала его за ухо и, наклонив голову-торт, подмигивала Тане заговорщицки.
– Ромасика от этой семьи спасать надо было, – сказала она убежденно. – Там у мамы муж не первый и, наверное, не последний.
Таня отказалась от театра – смотрите: не причесана, – и Вера, до этого такая настойчивая, тут вдруг с ней согласилась. Это, конечно, причина. Она легко, нежно ладонью тронула свои колбаски-спирали и сказала:
– Что значит прическа! Совсем другое ощущение. Я с Романом последний год закрутилась и себя не помнила. А теперь решила – все. Хожу регулярно. За собой следить надо. Это точно. Только разве мы о себе помним? Все о других, все о других.
Видимо, имелись в виду Танины пряди. Вера увидела ее с высоты своего Ренессанса. Зачем Таня пришла? Узнать правду? Тогда визит можно считать удачным. Она ее узнала.
Вера
«Юлька! Слушай мою таблицу умножения. Дважды два будет четыре, а трижды три – девять… А я тебя люблю. Пятью пять, похоже, – двадцать пять, и все равно я тебя люблю. Трижды шесть – восемнадцать, и это потрясающе, потому что в восемнадцать мы с тобой поженимся. Ты, Юлька, известная всем Монголка, но это ничего – пятью девять! Я тебя люблю и за это. Между прочим, девятью девять – восемьдесят один. Что в перевернутом виде опять обозначает восемнадцать. Как насчет венчального наряда? Я предлагаю серенькие шорты, маечку-безрукавочку, красненькую, и босоножки рваненькие, откуда так соблазнительно торчат твои пальцы и пятки. Насчет венчального наряда это мое последнее слово – четырежды четыре я повторять не буду. В следующей строке… Учись хорошо – на четырежды пять! Не вздумай остаться на второй год, а то придется брать тебя замуж без среднего образования, а мне, академику – семью восемь, – это не престижно, как любит говорить моя бабушка. А она в этом разбирается. Так вот – на чем мы остановились? Академик тебя крепко любит. Это так же точно, как шестью шесть – тридцать шесть. Ура! Оказывается, это дважды по восемнадцать! Скоро, очень скоро ты станешь госпожой Лавочкиной. Это прекрасно, Монголка! В нашем с тобой доме фирменным напитком будет ром. Открытие! Я ведь тоже – Ром! Юлька! У нас все складывается гениально, несмотря на Ленинград. У нас все к счастью, глупенькая моя, – семью семь! Я люблю тебя – десятью десять! Я тебя целую всю, всю – от начала и до конца. Как хорошо, что ты маленькая, как жаль, что ты маленькая. Я тебя люблю… Я тебя люблю…
Твой Ромка».
Людмила Сергеевна плакала, слушая пластинку. Она даже не подозревала, что в ней скрыто столько слез, что они способны литься и литься. Бесконечно, потоком… Никогда она не любила Юльку, как сейчас. И от этого неожиданно заново вспыхнувшего чувства все остальное казалось малосущественным. И какая-то животная привязанность к сыну, и такая же слепая любовь к Володе, и вся ее подчиненная одному богу – молодости! – жизнь. Юлька выросла, и ее любят. И Людмила Сергеевна вдруг поняла – любовь ее дочери сейчас, сегодня важней, чем ее собственная. Потому что у нее, слава богу, все в порядке. Она сильная баба, во всем сильная: в любви, в деле, в материнстве, а у дочери – господи ты боже мой! Все так тоненько, хрупко, там все убить можно не прикосновением – взглядом, дыханием. Эта маленькая дурочка слушает свою пластинку под одеялом. А через тоненькую современную стенку лежит и мается без сна непутевая их соседка Зоя. Напьется на ночь ведром кофе и слушает, слушает чужую сладкую любовь.
– Слушайте, соседка! – сказала она вчера. – Вы в курсе или нет?
– Чего? – спросила Людмила Сергеевна, как всегда, шокированная Зоиной фамильярностью.
– Ну насчет пятью пять – Юля замуж хочет?
– Вы что?
– Как вам будет угодно! Но ночами я не сплю: слушаю, как ваша дочь по сорок раз ставит одно знаменитое звуковое письмо. Стучала ей в стенку – не слышит! Теперь даже привыкла, греюсь у чужого костра. Только не говорите, что я вам натрепалась. Просто вы ходите в неведении, и вас же потом – бух по голове новостью. Послушайте, а потом скажете свое впечатление.
Пластинка лежала под матрасом. Трижды обвернутая мохеровым шарфом.
Людмила Сергеевна с интересом поставила: что там еще за новости? А теперь вот поняла, что никогда так не любила Юльку, как сейчас. Девочка ты моя, девочка! Несчастная ты моя, счастливая! Чем же тебе помочь, как?
Вечером она уже знала все. Про инсультную бабушку, про то, что Юлька во все это не верит, никакой бабушки нет, никакого инсульта тоже. Узнала Людмила Сергеевна, что письма от Романа приходят странные, будто Юлька ему не пишет. А она пишет, пишет, каждый день пишет. Но он, Ромка, глупый, он людям верит. Зачем он дал свой домашний адрес? Вот она, Юлька («Мам, ты только не сердись!»), сразу решила, что надо писать «до востребования». А он, наоборот, что так будет быстрее: «Я проснусь, а в ящике твое письмо!» Юлька сказала: «Ромка, перехватят!» – «Дурочка! Кому могут быть интересны мои письма, кроме меня?» Он такой. Он идеалист. Он думает, что у него мать хорошая, а Юлька ее ненавидит, потому что знает: Юльку тоже ненавидят. «Ты, мама, извини, но я и о тебе так думала. Я помню, ты к Роману ведь не очень… Губы вот так делала…» И Юлька «сделала губы», какие будто бы делала Людмила Сергеевна, когда говорила о Романе. Что было, то было. Но это когда! Что она тогда знала? Роман – сын Кости. Боже, какая чепуха! Вообще все те, ранешние, мысли потеряли очертания, расплылись. Все эти страхи, что Роман будет такой, как Костя или его мать, эта шестипудовая клуша. Какое это имеет значение, если Юлька любит именно этого мальчика? Разлюбит Костиного сына обязательно? Но ведь тогда будет совсем другая история, другой разговор. И вообще – при чем тут они все со своей уже прожитой жизнью, если пришли другие? Она, Людмила Сергеевна, готова по-новому, по-родственному полюбить и Костю, и Веру. Потому что родилось что-то совсем новое – и к тому, что было у нее, это уже не имеет никакого отношения. Надо узнать, что там с инсультной бабушкой и куда деваются письма, если девочка их шлет каждый день. Людмила Сергеевна держала Юльку на коленях, и баюкала ее, и гладила. Володя вошел, посмотрел, ничего не сказал и унес сына погулять.
– Я накопила деньги, – тихо выдохнула Юлька. – На Ленинград.
Расслабились руки у Людмилы Сергеевны, хотелось ей застонать, заплакать, и Юлька это сразу почувствовала.
– Вот видишь, – сказала она. – И ты…
– Давай немножко подождем, – прошептала Людмила Сергеевна. – Ты девушка… Ты должна быть гордой…
Юлька засмеялась.
Алена вернулась в старую школу. Снова все подивились этому нелогичному характеру. После всего, что было, после пламенной Сашкиной речи, казалось, беги из этой школы, носа не кажи. Но она пришла и поставила свой портфель-сумку на Юлькину парту.
– Я с тобой сяду, – сказала она.
И Юлька ничего, дернула плечами, как согласилась.
Было в этом что-то одновременно и удручающе равнодушное и величественное. Как будто ей было все равно, и тем не менее она снисходила. А было ни то, ни другое – было третье. Юлька просто не помнила, кто такая Алена, откуда и зачем она взялась. И скандала того не помнила. Потом у нее спрашивали: «А здорово тогда Сашка Алену отчихвостил?» Она снимала очки и терла глаза, а крепко закушенная губа говорила: «Да, да, я вспоминаю… Что-то было… Сейчас совсем вспомню… Это из-за Романа…» Но стоило произнести его имя, все начиналось сызнова: затопляла Юльку тоска. Не хотелось говорить, думать, вспоминать, реагировать. Мир из цветного становился черно-белым, из многоголосого – монотонным, из объемного – плоским. Училась она по-прежнему плохо, учителя жаловались на нее каждый день, требуя мер и выводов.
Таня попросила Юльку проводить ее домой, вручив ей пару стопок сочинений.
– Юля, – сказал она. – Все скверно. Я понимаю. Но школу-то кончать надо.
– Я кончу, – ответила Юлька.
– Не очень это видно. У тебя почти по всем предметам между двойкой и тройкой.
– Ближе к тройке, – равнодушно сказала она. – А мне больше и не надо.
– Юля, – робко начала Таня. – Тебе это трудно сейчас представить, но ведь жизнь складывается не только из любви. Только любовь – это, если хочешь, даже бедность. Во всяком случае, потом обязательно поймешь, что бедность.
– «Жизнь – ведь это труд и труд, труд и там, и здесь, и тут…» – В глазах Юльки мелькнула насмешка. – Это вы хотите сказать?
– А что? – ответила Таня. – Смешно, но правда.
– Я тоже буду работать. Куда я денусь? Буду делать что-нибудь доступное моему уму…
– Опять впадение в бедность? А вдруг есть что-нибудь не просто доступное – интересное твоему уму?
– Возможно, – ответила Юлька. – Кто что знает?
– Так ведь об этом надо посоображать заранее.
– Я соображу потом.
– Когда вернется Роман?
– Я не знаю, когда он вернется! – закричала Юлька. – Сегодня у бабушки инсульт, завтра она умрет, потом надо будет ходить на дорогую могилу, потом утешать тетю, потом еще что-нибудь… Ромка – дурак. Он отрастил себе такое чувство долга, что его уже носить трудно. Я пишу ему об этом в каждом письме. Я говорю: пошли ты свою бабушку к чертовой матери, но он не получает моих писем! Почему? Куда они деваются?
– Ну, зачем же ты так! – Таня даже испугалась.
Она представила, как перехватывают Юлькины письма, какому глубокому, разностороннему анализу подвергаются Юлькины отчаянные вскрики, и испугалась за нее.