Вариант Пинегина
Шрифт:
— Ну-ну, бывает. А я гляжу: ты, не ты? Давно не захаживал. Хотел тебя спросить: что-то заговорили — расширяться будем. Верно?
— Да, верно. Цех станет раза в два больше, появятся новые печи.
Фоменко сокрушенно покачал головой:
— И мне так говорили. Ой, нехорошо!
Пинегин с изумлением смотрел на него.
— Нехорошо, Константин Петрович? Чем же нехорошо?
Фоменко с охотой объяснил:
— Всем нехорошо! Неужто не понимаешь? Кто-кто, а ты должен бы разобраться… Ведь это что получается? Сегодня несладко, а завтра вдвойне горше. Сколько человеку на этой проклятой печи мучиться?
Если бы это говорил кто другой, Пинегин бы не удивился.
Пинегин упрекнул Фоменко, тот рассмеялся:
— Так-то оно так, Иван Лукьяныч, любим печь, не без того. Да ведь как любим? Как отец неказистого ребеночка. Мальчонка у него и кривой, и хромой, и горбатый, и характером не удался, а отец жалеет его, деться-то некуда, родительское чувство всякого за грудки схватит. Ну, а если тому же отцу сказать: второго мальчонка можешь наперед заказывать какого хочешь. Как, по-твоему, прикажет он опять горбатого и кривого? Да ни в жизнь! Обязательно красавчика выпросит, это я тебе точно. Вот и цех наш, которого еще нету, — тот же заказанный ребеночек. Выйдет плохой, что поделаешь, полюбим и такого. Ну, а все лучше, если он хороший, статный и удобный каждому. Неверно я говорю?
— Мысль в этом есть, — ответил Пинегин, с любопытством приглядываясь к старому мастеру.
— То-то! Знал, что со мной согласишься. А как же иначе? Сколько лот с тобой знаком, не мог, конечно, поверить, что ты о рабочем позаботишься. В те трудные годы заботился, а сейчас, когда такие возможности, вдруг забывать стал! Ну не ерунда ли, Иван Лукьяныч?
— А что, уже такие слухи пошли, что я о рабочих не забочусь? — недобро спросил Пинегин.
— Мало ли что дураки болтают! — уклончиво ответил Фоменко.
Это был, в конце концов, пустой разговор, шептунов и недоброжелателей всегда хватает, язык им не завяжешь — болтается, бескостный, во все стороны! Но короткая беседа с Фоменко совсем расстроила Пинегина. Сидя в машине, еще более усталый, чем был, когда поехал на завод, Пинегин пытался вызвать панорамы задуманных новых великолепных цехов. Но вместо них упрямо вставало загазованное, пыльное помещение, печей было много, в два раза больше, а люди по-прежнему кашляли, чихали, сновали с противогазами. Мощно рокотала вентиляция, трубы извергали потоки свежего воздуха, а навстречу, отбрасывая и отравляя его, из печей сочился газ, жерла шахт выбрасывали пламя, распыленный кокс вздымался темным облаком. «Нет, трудно! — машинально размышлял Пинегин, не сознавая, о чем думает, как думает. — Трудно будет, очень трудно!» А когда к нему, медленно проясняясь; пришло отчетливое понимание того, что за мысли порождает эта воображаемая картина будущего завода, он изумился: «Какая чепуха, неужели я сам сомневаюсь в своем проекте?» Он три раза, сперва иронически, потом раздраженно, потом с гневом, задал себе этот вопрос — и вдруг понял: да, сомневается! Сомнение подкралось исподтишка, медленно накапливалось где-то под спудом, теперь оно стало перед ним во весь рост. Он, Пинегин, автор варианта реконструкции, признанного официально наилучшим, страстно убеждавший в его достоинствах всех, с кем он соприкасался, поссорившийся из-за этого с Шелепой и Волынским, не верил самому себе.
— Теперь, конечно, в управление? — сказал Василий Степанович, поворачивая машину на главную улицу поселка.
Но Пинегин охватил страх. Его дожидались люди, с ними придется толковать и спорить, отдавать им приказания. Ему сейчас не до людей, ему надо остаться наедине с собой, срочно, немедленно разобраться в своих сомнениях, пресечь их, оборвать, как гнилые путы! Он не имеет права сомневаться, он должен знать, чего хочет, куда стремится! Сомнения и руководство — вещи несовместимые, он понимает это не хуже любого другого. Он разберется, глупости, он разберется!
— Домой! — сказал он.
Василий Степанович, пораженный, обратил к нему лицо. Пинегин отвернулся. Но Василий Степанович, видимо, понял что-то неладное. Затормозив у квартиры, шофер проворно выскочил и помог Пинегину выйти.
— Проводить наверх? — с тревогой спросил он. — Что-то на вас лица нет, Иван Лукьянович!
— Сам доберусь, — ответил Пинегин. Он вслух повторил, усмехнувшись, мысль, неоднократно являвшуюся ему этой ночью: — Расклеиваться начинаю…
13
Он позвонил секретарю, что раньше вечера в управлении не появится, потом выключил все четыре телефона, стоявшие на письменном столе. Он ходил по ковровой дорожке, проложенной от стола к двери, — одиннадцать шагав туда, одиннадцать обратно. Уставая от ходьбы, он присаживался на диван, потом снова вскакивал и возбужденно ходил. Дорожка заглушала его шаги, но сестра услышала их и постучала в дверь.
— Ты чего так рано, Ваня? — спросила она. — Может, чаю тебе?
Он ответил нетерпеливо:
— Ничего не хочу! Извини, Оля, надо мне одному… Если кто придет, скажи, что занят.
Сестра больше не тревожила, можно было размышлять спокойно. Но мысли хаотично метались, одна перебивала другую. Пинегин хотел сразу все решить, одним взмахом обрубить нежданно явившееся сомнение. Скорое решение не давалось, это был спор, а не размышление. Пинегин уставал от бушевания мыслей, как от тяжелой физической работы. Он снова возвращался к беседе с Фоменко. Он негодовал. Его, Пинегина, заподозрили в том, что он забывает о нуждах рабочих! «Да как это возможно? Как смеют даже предполагать такое в нем? Нет, постой! — останавливал он себя. — Разберись логично, в чем тебя обвиняют? Не в том, что ты просто пренебрег интересами рабочих, нет, этого никто, и враг твой, не осмелится сказать. Тебе указывают, что в стране появились новые, неслыханные прежде возможности, а ты их не увидел — так ведь? „Сколько человеку на этой проклятой печи мучиться?“ — вот как понимает его Фоменко. А разве Шелепа понимает по-другому? Формулировка иная, поученей, а суть — та же, одна у них суть, и у Шелепы, и у Волынского, и у Фоменко, так оно поворачивается!»
Теперь Пинегин думал не о Фоменко, а обо всех своих противниках. Нет, как мог он отмахнуться, презрительно отмахнуться от них? Ну, один Шелепа — куда ни шло, человек увлекающийся, уверовал в свой проект, ни о чем другом и слышать не хочет! Допустим, и Фоменко — хочется старику превратить свой дымный цех в райское местечко, желать никому не возбраняется, желай хоть на Венеру лететь, поближе к Солнцу — твое личное дело! Но Волынский! Это же осторожнейший человек, умница, тактик! А ведь он сразу уверовал в проект Шелепы, горой встал за него, не остановился перед разрывом с Пинегиным — так ему дорог этот проект! Думаешь, легко ему это далось? Тебя ошеломило и потрясло противоборство? Нет, не беспринципное критиканство, как тебе показалось вначале, властное требование жизни — вот что объединило их всех. Ты отстал от жизни, тебя поправляли, а ты не понял.