'Варшава' - курс на Берлин
Шрифт:
"Действительно "черная смерть", - подумал Подгурский.
А "ил" уже уплывал вверх и делал новый заход. Он казался неуязвимым для лихорадочного огня зенитных батарей, охвативших город с запада широким полукругом.
– "Лиса-два", "Лиса-два", "Лиса-два". Я - "Ворон", я - "Ворон", звучало в наушниках.
– Я - "Лиса-два", я - "Лиса-два", - отозвался Штакхауз. - Слушаю.
– Накройте батареи за городом, - потребовал командир штурмовиков.
Штакхауз вызвал Вешхницкого, и они оба устремились вниз.
А тем временем на станцию, на неподвижные составы продолжали сыпаться бомбы. Из двух продырявленных паровозов валил пар. Опустевшие перроны и платформы зияли воронками.
Казалось, задание уже выполнено. Но в ту самую минуту, когда Штакхауз и Вешхницкий один за другим открыли огонь по зенитным батареям, штурмовики еще раз ударили по Врицену. Реактивные снаряды пропахали сгрудившуюся массу вагонов. И вдруг в этой пылающей свалке начали взрываться ящики с боеприпасами: только теперь до них добрался огонь.
Дым клубился над станцией. Все там теперь кипело, клокотало, гудело и сверкало, как молнии среди черных грозовых туч, нависших низко над землей. Теперь штурмовики обрушились на зенитные батареи, которым уже, собственно, нечего было защищать, да и их расчеты после первых же очередей Штакхауза попрятались в укрытия. Последние бомбы взорвались на возвышенностях за Вриценом, а последние реактивные снаряды подожгли еще несколько автомашин, укрытых на окраине города.
Возвращение на аэродром прошло спокойно. И как ни хотелось Подгурскому встретить в воздухе хотя бы один самолет противника, он так и не дождался этого.
Этот первый бой, который Коза М. П. провел, прикрывая штурмовики, наполнил душу поручника горечью и досадой. Хотя бой и окончился победой, но ему не удалось сбить ни одного самолета. В течение всей второй половины дня Подгурский вспоминал каждую деталь этого боя и упрекал себя в том, что недостаточно старательно целился, что давал слишком короткие очереди, что не погнался за "мессершмиттами", упустив прекрасную возможность после первой их атаки, и вообще оказался растяпой.
Он завидовал штурмовикам. Результат их налета не вызывал никаких сомнений. А он даже не знал, удалось ли ему убить хотя бы одного гитлеровца...
В таком мрачном настроении его увидел поручник Лобецкий, возвратившийся с совещания командиров эскадрилий и звеньев.
– Что, Коза, невесел, что голову повесил? - спросил он грубовато-шутливым тоном, беря Подгурского под руку.
Подгурский пробурчал что-то о своих неудачно выпущенных очередях.
– Ну и что же? Невелика беда! - ободряюще произнес Лобецкий. - Ты, наверно, хотел сразу же после первой очереди иметь на счету "мессершмитта", а может, даже и двух? Послушай-ка, браток, дело не в том, чтобы сбить фрица. Наша задача совсем не в этом. Самое главное для нас - чтобы с "илами" ничего не случилось. Да ты и сам это прекрасно знаешь. Тебе это сотни раз вдалбливали в голову. Но я понимаю, чего тебе надо, - ты ищешь удовлетворения. За пережитое, за страх, за напряжение, за то, наконец, что не можешь воспользоваться случаем как раз тогда, когда у тебя есть все шансы для этого. Но ты же понимаешь, что у штурмовиков должна быть возможность спокойно дойти до цели. А это значит, что они ни на минуту не должны сомневаться в том, что ты их вовремя прикроешь, что будешь всегда рядом, что тебя не соблазнит никакой бой, что ты не воспользуешься ни единой возможностью... ну, в общем, так же, как это было сегодня: ты будешь беситься, злиться, но устоишь перед соблазном. Ты должен беспокоиться за них, выкручивать себе шею, чтобы видеть все вокруг, даже погибнуть за них, если потребуется. Ведь их задание важнее. И видишь, до сих пор еще не было случая, чтобы хоть один "ил" под нашим прикрытием был сбит фашистским истребителем. Вот почему летчики штурмового полка доверяют нам больше, чем броне своих "илов". А доверие таких людей чего-нибудь да стоит, а?.. Я искал тебя, чтобы сообщить, что командир третьего полка объявил нашему звену благодарность за сегодняшнее прикрытие. И я тебя, брат, благодарю, понял?
Подгурский покраснел.
– Я, собственно, не для того... - начал он.
– Я тоже не для того,
"Фокке-вульф", рубашка и три пары носков
День двадцать пятого апреля был для нас очень тяжелым, - начал рассказывать поручник Шварц. - Мы меняли аэродром, так как летать из Барнувко на Берлин было уже довольно далеко. Вернее, мы летали еще дальше Берлина, и, чтобы попасть в районы воздушной разведки, расположенные на запад от фашистской столицы, нам приходилось огибать ее с севера. Итак, мы меняли аэродром, а это всегда неприятно. Я боялся, что в суматохе перебазирования мои туалетные принадлежности, белье и все прочее "прилипнут", как это обычно бывало, к кому-нибудь из моих товарищей так крепко, что те потом ни за что не захотят с ними расстаться. А ведь каждому понятно, как на войне человеку необходимы эти мелочи. Да и вообще, как бы хорошо ни было организовано перебазирование, оно всегда остается перебазированием. Человеку с цыганской натурой, может быть, это и все равно, но я, знаете ли, по характеру домосед. К тому же в этот день командование не отменило боевые вылеты.
Меня немного позабавило такое заявление человека, которого судьба бросала из Польши к восточному рубежу Азии, а оттуда под Киев и наконец под Берлин. Очевидно, в эту минуту он подумал о том же и улыбнулся.
– Правда, нельзя сказать, чтобы 8 последние годы я вел оседлый образ жизни, - заметил он. - И все же по характеру я домосед.
Так вот, я возвращаюсь к тому апрельскому дню, - продолжал поручник Шварц. - Должен сказать, что погода в тот день была отвратительная: низкие свинцовые тучи, ветер, холод, дождь, а временами даже град. И только после обеда, когда мы перелетели уже на новый аэродром, небо немного прояснилось. Мы слетали со штурмовиками на задание - какое, уже не помню, - а когда вернулись, узнали, что нас ждет еще разведывательный полет в район Нейруппина. Там наши передовые танковые подразделения вместе с пехотой вели в это время тяжелый бой за овладение городам и автострадой на Ратенов.
Не могу сказать, что меня охватило тогда дурное предчувствие. Просто я очень устал, и мне не хотелось никуда лететь. Конечно, мне и в голову не пришло отвертеться от этого задания, да, впрочем, я ни за что и не признался бы, что устал после полета. Однако я не возражал бы, если бы что-нибудь помешало нашему вылету. Я не скрываю этого от вас потому, что вы и сами отлично понимаете, какое порой у человека бывает мерзкое настроение и как иногда хочется отдохнуть. Если бы кто-нибудь сказал мне, что всегда рвался на задание и никогда не мечтал, чтобы полет сорвался, я подумал бы о таком человеке, что он либо очень мало летал, либо кривит душой. Короче говоря, я не жаждал тогда лететь на это задание. А мой ведущий, подпоручник Хаустович, напротив, прямо-таки подпрыгнул от радости, узнав, что мы летим. Погода была на его стороне: тучи поднялись до шестисот метров, и кое-где даже появились голубые просветы.
В этот день полк уже совершил тридцать восемь вылетов; наш вылет был тридцать девятым. Мы поднялись в семнадцать сорок и летели за облаками.
Я люблю, отправляясь на задание, лететь над облаками. Во-первых, на меня благоприятно действует контраст между огромным светлым куполом лазурного неба и серой пеленой туч, придавленных низко к земле; во-вторых, если навяжут неравный бой, можно легко уйти в облака.
Все, что я вам сейчас рассказываю, совсем не похоже на героизм, но, думаю, что для вас важнее моя откровенность, чем захватывающий рассказ о героических подвигах, не правда ли?
Я улыбнулся и молча кивнул.
– Кому-нибудь другому я. вообще бы этого не говорил, - сказал он задумчиво. - Я не сомневаюсь, что вы сами знаете, как трудно рассказывать такие вещи о себе. Самое верное представление о боевых действиях дает боевое донесение, которое пишется после выполнения задания и состоит из одних только голых фактов. А вы хотите, чтобы я рассказывал вам о том, чего нет в донесениях... Не знаю, пригодится ли вам, вообще, то, о чем я сейчас говорю?
Я заверил его, что, безусловно, пригодится, и поручник Шварц продолжил рассказ.