Василий I. Книга первая
Шрифт:
Он сощурился — то ли от резкого холодного ветра, то ли от брызнувшего вдруг в промоину меж облаками солнечного луча. А может быть, воспоминания тяжелили веки…
— Не ел ничего вдобавок, ни крошки хлебной в рот не взял, не знаю, право, чем жив был. Господь помогал, я все псалом про себя повторял: «Бог нам прибежище и сила, скорый Помощник в бедах. Посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля и горы двинулись в сердце морей…» Особенно последняя ночь, перед битвой, длинной была — туман густой, рассвет все никак не мог наступить. Еще полутьма, а уже начались мелкие стычки на ничейной полосе, с боков. Но грудь на грудь все никак не могли соступиться. А как солнце взнялось, и началось побоище. Все сразу стало
Дмитрий Иванович поник головою, будто недавние кровавые видения застлали его взор. Василий сам не замечал, как повторяет губами, бровями, прищуром глаз каждое движение на лице отца.
Тот неожиданно усмехнулся, вскинув голову:
— Вертится промеж врагов прямо передо мной один из наших. Как гляну, что такое? Рубаха на спине промокла, индо дымится. Кровь, думаю, что ли? А это он… взопрел так, потом изошел. Не знай, кто такой, как звать и откуда? Помню, лохматый. И рубаха промеж лопаток прилипла… Сгинул, видно, среди живых я его потом не нашел.
— Ну, а полк-то, в засаде который? — торопил Василий, ерзая в седле.
— Только, значит, подумал я, не порублен ли мой потаенный полк, вдруг вижу, выскакивают из засады, из дубравы брат Владимир с Боброком… Разглядыватъ-то больно некогда. Гляди знай, чтоб голову не снесли, тесно бились. На слух определял, по гулу, по стону, что на поле… Ударил засадный полк в тыл татарам. Мамая с Красного холма будто вихрем унесло. А то сидел, чванился, саблю кривую поганую из ножен не обнажил! Увидел я это и сказал сам себе: «Все! Ты победил!» Тут же и поднажали с двух сторон, уж не разберешь — наши ли, татарове ли, кони взбесились… Чувствую только, что закрываются глаза, нет больше сил разомкнуть их. Как провалился… Пока русичи сорок верст татар рубили и гнали до Красной Мечи, пока обратно, уж не спеша, с добычей возвращались, я совсем бдительность потерял, ошеломлен ли, в омраке ли…
Василий слушал, чувствуя, что натянутая в душе тетива сейчас либо лопнет, и он разразится рыданиями, либо эта тетива выпустит со страшной силой отравленную стрелу: «Отец, как обидно мне узнать, что ты не был в засадном полку, не ты гнал татар до Мечи!» Но тетива лопнула: детская обида уступила новому приливу жалости, и Василий старался только, чтобы не выдать ее, не оскорбить ею отца.
Странно, глухо звучал его голос:
— Я думаю, сын, ты не понимаешь всего до конца, рано тебе… Но как знать, может, больше никогда и не удастся нам поговорить вот так, один на один. Можешь пока мне верить, просто знай и помни.
Оба сидели в седлах не шелохнувшись, и умные кони под ними стояли недвижимо, только слегка вздрагивали на ветру их хорошо промытые и расчесанные гривы.
— Буду знать, буду помнить… — Комок слез опять подкатил к горлу, и, чтобы справиться с ним, княжич выхватил из ножен меч и ударил им плашмя по крупу коня, тут же резко натянул повод, заставив Голубя взвиться на дыбки. Он не просто встал на задние ноги, но прошелся на них, едва не сбросив всадника.
Отец железной рукой схватил Голубя под уздцы, осадил его на землю. Похвалил, любуясь:
— Ну что ж, удал конь, удал и молодец! Приедешь в ордынскую столицу Сарай-Берке, сразу все увидят: славянская кровь — статен, высок, упрут, не чета кипчакам низкорослым да кривоногим. Поедешь — постоянно помни: вся Русь на тебя смотрит!
Похвалы отца дивным образом подействовали на Василия: он сразу и совершенно успокоился, честолюбиво возмечтав, как победно привезет на своем голубом коне вожделенный ярлык и отец снова станет великим и сильным. И сейчас он крикнул отцу почти что покровительственно:
— А кто же за тебя будет веселье устраивать, зверей травить кто станет, я, что ли?
— Да, ты уже не маленький, — пристально посмотрел на него отец.
Они развернули коней, заехали на ту полянку, где оставили собак.
— Улю-лю-лю-лю! — снова понеслось по лесу.
Охота продолжалась недолго: солнце только-только начало просвечивать ощетинившиеся верхушки елового леса, а за глухариными болотами по-прежнему, как и на рассвете, рыдали журавли.
Решили возвращаться во Владимир, где временно поселилась семья великого князя после сожжения Тохтамышем Москвы и Переяславля. По пути заехали в Кидекшу, отслужили молебен в церкви Бориса и Глеба, помянули добрым словом милых русских страстотерпцев и недобрым — брата их окаянного Свято-полка. У боярина кидекшского Шибана выпили по чаше березовицы — перебродившего за лето в ледяном погребе березового сока — и погнали лошадей неторопливой метью по берегу Нерли.
Зима пролетела в сборах и приготовлениях к дальнему и пугающему отъезду княжича в Орду.
На Клязьме строились ладьи самых больших размеров, какие когда-либо приходилось рубить московским корабелам. Путь предстоял по Оке и Волге, которые известны своим многоводьем и капризами погоды. Ну и, конечно, ладьи должны были вместить весь немалый груз — продукты и одежду про запас, а также подарки ордынским повелителям — царю и царицам. Да и свита у Василия предполагалась немалая.
Москва мало-помалу обустраивалась, приходила в себя после Тохтамышева испепеления. Уж не раз случалось, что после пожаров или нашествий превращался город в отчаянную пустоту, но неизменно возрождался из пепла. Притягательную силу имели для русских людей каменные стены кремля — мудро поступил в свое время юный Дмитрий Иванович. Удобные речные дороги вели к городу со всех сторон света. Однако не только выгодным его географическим положением да каменными стенами объяснялось быстрое воскрешение (ведь и прежняя матерь русских городов Киев расположен дивно хорошо, но зачах и захирел после Батыева разорения). Дело еще в том заключалось, что Москва стала не просто городом, но Москвой — народом, той созидательной силой, которая помогла все выдюжить и создать несокрушимое Московское государство.
Иноземные купцы, приезжавшие покупать мягкую рухлядь — меха, изумлялись:
— Надо же, какая стужа! Даже реки замерзают, подумать только! А в домах — неслыханное дело! — печки для тепла топят.
А в Москве самая-то жизнь начиналась, когда морозы заковывали в лед реки: с октября и всю зиму тянулись по ним обозы с хлебом, мясом, свиными тушами, дровами, сеном, огородными овощами, садовыми фруктами для бояр-вотчинников и для продажи на рынках. Чтобы не уходить далеко от речной дороги, лавки устраивались прямо на льду Москвы-реки. Да и без лавок обходились: на задних ногах, воткнутые в снег, всю зиму стояли туши коров, свиней, овец, ободранные и застывшие на морозе. Мяса зимой привозили так много, что продавали даже не на вес, а по глазомеру. Когда начался Великий пост, мясо исчезло, но вся Москва-река была заполнена торговцами-грибниками: в изобилии было сушеных боровиков, соленых груздей и рыжиков. И хлеб в Москве в ту зиму был дешев — во всяком случае, оков зерна стоил гривну, самое большое пять алтын, а в Нижнем Новгороде за такую же бочку хлеба надо было платить рубль, а то и дороже. В три-четыре раза выше была стоимость продуктов в Суздале, в Костроме, в Рязани.