Василий I. Книга вторая
Шрифт:
— Во гневе Твоем, Боже, помяни щедроты Твоя, прах бо и пепел есмы, дух ходяй и не обращайся, и не яростию Твоею обличи нас, да не погибнем до конца: но пощади души наши, яко Един милосерд…
«Ну вот, начал за здравие, кончил за упокой», — подумал Василий, как подумали многие, не представляя еще себе размеров бедствия, подкравшегося к Москве, как тать в нощи.
Никто не мог себе представить, что займется огнем и выгорит в одночасье, почитай, вся Москва, и монастырский дьяк Куземка занесет на пергамент дрожащей от горя рукой: «Бысть пожар на Москве на посаде, загореся от Авраама некоего Арменина и несколько тысящ дворов сгоре и много зла бысть Христианом. — Написав это, Куземка
А получилось вот что.
Авраам с Гостем выпускали расплавленный металл. Печь неожиданно изрыгнула из своей пасти с сильным взрывом смрад и пламя, от которого загорелся деревянный ворот, с помощью которого намеревались вытаскивать из ямы будущий колокол, загорелись сразу же свежеструганые козлы, на которые этот колокол должен был бы быть подвешен, а также и дощаная кровля литейного амбара. Ветер перекинул пламя на ближнюю церковь Святого Афонасия. Огонь взвился над шеломом купола, высветил жаркий крест и тут же поглотил его, словно расплавил.
Авраам, чувствуя себя виновником случившегося, кинулся с багром в руках к горящей церкви, которую обступили уж зеваки. Не то странно, что никто не пытался сбить огонь, — это было бы бесполезной попыткой, ясно каждому, но то, что установилась вдруг полная, глубокая тишина, только трещал огонь, и Аврааму было страшно видеть молчаливую, расступившуюся перед ним толпу.
— Тутто пердутто!.. Тутто пердутто! — повторял Гость, потерявший в суматохе свои очи нарочитые и близоруко озиравшийся по сторонам.
Но он не встречал ни сочувствия со стороны, ни осуждения — люди продолжали молчать, словно зачарованные, смотрели на огонь.
Оцепенение, впрочем, длилось недолго.
Когда выгорел и стал рушиться купол церкви, полетели вниз пылающие балки перекрытия, бревна, горящие доски стали коробиться, сгибаться и рассыпаться на огненные головешки. Ветер не давал им упасть наземь, подхватывал в воздухе и относил прочь, опуская их на тесовые кровли изб, на соломенные крыши скотных дворов и амбаров с житом.
Василий видел с высокого крыльца, как быстро отдельные языки огня вжигались в тесовые кровли домов и соединялись в один бушующий костер. Страшно, непредсказуемо вел себя пожар — он то свирепствовал в Занеглименье, а то вдруг перекидывался в другую сторону и начинал загребать к Великому посаду. И уже становилось непонятным: то ли ветер разбрасывает огненные головни и играет ревущим пламенем, то ли это огонь сам создает такое свирепое сотрясение воздуха. И как-то так еще случалось, что иная изба воспламенялась не с кровли или с наружной стены, а изнутри: распахивались темные ставни, а в избе бушевал огонь.
Безумно орал скот, лаяли собаки, крики людей были жалки: никто уж, видно, не верил, что можно совладать с огнем, потому что в то время, как заливали водой или засыпали песком огонь в одном месте, он зарождался в десятках новых пожарищ.
Разноголосили, скликая детей, бабы, мужики в рубахах и исподних портах выносили из изб рухлядь, выгоняли с подворья обезумевших коней, коров, овец. Но мало что успевали спасти: огонь пожирал все мгновенно, враз. Сокрушительная стихия властвовала над беззащитной деревянной Москвой, и словно некая злая разумная сила управляла ею: казалось, испепелив торговые ряды, огонь стал залегать, но вдруг, словно спохватившись, вспомнив, что много добра еще на москворецких пристанищах, взъярился с новой силой, охватил стоязыким пламенем и амбары, и запасенные на зиму сухие березовые да дубовые дрова, деловой кондовый лес. Сгорят пристанища — сидеть москвичам с пустым брюхом, в нетопленных избах.
Но только, похоже, и самих изб-то останется мало… Василий все отчетливее понимал, что усилия копошащихся в сполохах огня маленьких людей совершенно бесполезны, никак они не могли вмешаться в разгул всесильного огня. И Киприан опоздал с крестным ходом: только вышли из Успенского собора священнослужители в церковных облачениях с запрестольным крестом, хоругвями да иконами, как увидел Василий, что белая кремлевская стена вдруг высветилась и зарозовела. Оглянулся: огонь, пересчитав одну за другой поставленные на Неглинной мельницы-мутовки, махнул в Кремль, уж занялись полымем постройки Чудова и Воскресенского монастырей, шум близкого пожара сразу заглушил молебный канон, крестный ход сбился, священники и церковные служители, подобрав полы ряс, бросились к митрополичьему дому. Белые церковные голуби, дремавшие на крыше притвора, всполошились, стали бестолково кружить над папертью, затем переметнулись к Свибловой башне.
Василий безотчетно устремился навстречу огню, который разъяренным сильным зверем скакал по кремлевским кровлям, запускал когти и в великокняжеские повалуши и амбары вблизи Троицкой башни. Василий выбежал на хозяйственный двор и не мог понять, отчего так красен на нем снег — от сполохов огня или же от крови: здесь целую неделю перед свадьбой резали поросят, били птицу…
Огня было так много и был он так ярок, что, кроме него, ничего и не рассмотреть, ничего не увидеть: пропали, словно выгорели дотла, высокие строения Подола, которые совсем недавно еще четко виделись в темно-синей сутеми, даже Свибловой круглой стрельницы, что и в самую глухую ночь высится призраком, будто бы и нет сейчас, и даже самого неба со звездами, кажется, нет над пепелищем — мрак, адова темень. Но привольно ушкуйничавший в деревянных посадах Москвы огонь, забравшись в Кремль, оробел и скоро заплутался среди каменных построек, хотя и успел довольно поживиться и здесь.
Василий запрокинул голову: студеные звезды вновь высыпали на небесном пологе, перемигивались многознающе и холодно. Оглянулся на Замоскворечье: как прежде, сторожит излучину реки Москвы призрак Свибловой башни, над которой плавали, подобно белым хлопьям, церковные голуби, а вдали мерцали желтые огоньки фонарей, зажженные обеспокоенными крестьянами Воробьевских весей.
Софья рыдала утром столь безутешно и горестно, что Василий стал уговаривать ее и увещевать, пришел в великую досаду. Торопливо облачившись в ставшую привычной в эти дни брачную одежду — долгополый терлик и русскую шубу на соболях, он в сопровождении ближних бояр покинул Кремль, чтобы воочию убедиться в размерах постигшего Москву бедствия.
Ветер, бушевавший ночью, к утру залег, и лишь слабая поземка змеилась на открытых сквозняковых местах, перегоняя с места на место сухой черный снег, а с ним золу и пепел пожарищ.
Пристанище с амбарами и клетями сгорело до основания — лишь груды седых головней, и даже не угадать сейчас, где какие были склады. Осокори вдоль берега, обуглившиеся, без верхушек и тонких веток, походили на мертвые обрубки, лишь на одном дереве чудом уцелело старое грачиное гнездо.
На пепелище стоял на коленях, обращаясь с молитвой на едва обозначившийся синевой рассвета восток, согбенный человек в лисьей шубенке, накинутой прямо на голое тело. При виде великого князя он поднялся, и Василий узнал боярина Ивана Уду. Не знатный, худородный был боярин, однако же неустанными трудами и рвением сумел умножить то скудное наследие, что оставили ему дед и отец. Худощавый, узкобедрый, с длинной русой бородой, он выделялся всегда среди бояр второй руки, Василий давно заприметил его и подумывал о том, чтобы приблизить к себе. Сейчас Уда имел вид прискорбный, будто меньше ростом стал, будто в глубокой старости и немощи пребывал.