Вчерашний мир. Воспоминания европейца
Шрифт:
Какой тут мог быть нормальный сон? Промаявшись, я кое-как дотянул до рассвета. Я страшно продрог и стучал зубами. Попробовал поразмяться, попрыгать – не помогло. Тогда я достал из мешка бутылку, отломил на закуску горбушку хлеба и прямо из горлышка сделал два или три глотка, прислушиваясь к тому, как по телу заструилось и разлилось тепло. Я сразу повеселел. Я даже запел, только я не горланил, как накануне, да и репертуар у меня значительно обновился. «Степь да степь кругом, – жалостно тянул я песню, следя за медленно встающим солнцем. – Путь далек лежит. В той степи глухой замерзал ямщик».
Я сделал еще глоток из бутылки, полагая, что лучше спиться, чем околеть,
И разумеется, эту мою целинную эпопею я никогда не забуду, как и старого пасечника, подарившего мне банку меда. «Повсюду, не важно где, – сказал я себе тогда, – нежданно-негаданно можно встретить хорошего человека, и этот человек даст тебе с собой по внешнему виду лишь обыкновенную банку меда, но нередко – гораздо больше: некую дозу веры в добро на этом свете и в доброе начало в людях, вопреки всему, что происходило, происходит и будет происходить вокруг нас». И в самом деле, это была своего рода маленькая философия, которую я взял с собой от старого немецкоязычного пасечника, и она помогла мне пережить те сибирские месяцы, которые отнюдь не всегда были только легкими и веселыми. Серьезных разборок я почти не припоминаю. Там в общем и целом, в этой мешанине национальностей, царила атмосфера терпимости, которой позднее я уже не встречал.
Я снова в любимом городе, счастливо совмещаю учебу и развлечения, на которые, разумеется, как всегда, не хватало денег. Но мы могли отдежурить ночь, чтобы достать билет на галерку в театр или входной в филармонию. Особенно часто я бывал тогда в Оперной студии Консерватории. Билеты туда стоили как в кино, а главное, пели здесь совсем молодые певцы – в основном, студенты, которым не было необходимости затягивать себя в пояса и корсеты и покрывать свою лысину кудрявыми париками. И меня ничуть не смущало, что в исполнительском искусстве они еще не дотягивали до всемирно известных оперных звезд. Их свежесть и жизнерадостность компенсировали недостающее мастерство и усиливали во мне обманчивое чувство, что и в Советском Союзе что-то закончилось и с новым поколением, к которому принадлежал и я, начиналось нечто новое, что непременно позволит нам преодолеть мрачное прошлое наших бабушек и дедушек и наших родителей.
Совсем скоро мне довелось узнать, сколько романтической наивности, которую я носил в себе, было в этой нашей вере. В сущности, комичным, но вместе с тем характерным примером этого был один эпизод, который я пережил в опере много позже. Давно уже сам я был преподавателем, был женат и со своей шестилетней дочерью отправился в театр, снова тем временем ставший Мариинкой, на «Золотого петушка» Римского-Корсакова. А в этой опере по сказке Пушкина, как известно, имеется принцесса, арии которой очень полюбились моей дочери. Несколько долгоиграющих пластинок с записью всей этой оперы дочь получила за год до этого от бабушки и дедушки в подарок на день рождения, так что к встрече с любимой принцессой готовилась задолго до похода в театр.
И вот мы сидим в пятом ряду партера среди сплошных иностранцев (поскольку Кировский театр, как и московский Большой, выдвинулся в ранг так называемых валютных театров, куда аборигены могли заполучить билеты, лишь имея крутые связи) и с нетерпением ждем появления принцессы с ее знаменитой арией. И вдруг на сцену буквально выкатилась огромная бабища, которая не столько запела, сколько заверещала. У дочери от ужаса и разочарования началась громкая икота, прокатившаяся по близлежащим рядам партера. Совладать с икотой мы так и не смогли и срочно покинули театр.
Позднее я случайно узнал, что принцесса-тяжеловес была в театре каким-то крупным профсоюзным деятелем и, благодаря этой своей позиции однажды урывая себе роль принцессы, решила не отдавать ее, так сказать, до своего последнего вздоха – практика столь обычная в те времена снизу до самого верха. Подобная ситуация, которую я бы назвал оперной, была характерна для всей нашей жизни. Пропуском в большое искусство или науку служил партийный билет: не профессиональная деятельность, а общественная. Так можно было сделать карьеру.
А на сцену Оперной студии вышло новое поколение, которое, как казалось тогда, будет жить по-другому. Именно в это время наш институт стал факультетом Пединститута имени Герцена. Изменились и статус, и адрес: мы оказались вдруг в центре города, между Казанским собором и Мойкой. Но главное – изменился преподавательский состав, и не в пользу студентов. Тогда-то мы и прочувствовали, что такое принцип партийности. В связи с реорганизацией на пенсию провожали самых заслуженных и самых любимых студентами преподавателей. В первую очередь избавлялись, разумеется, от евреев. Я вновь и вновь возвращаюсь к еврейской теме: от этого никуда не уйти, хотя для евреев были и более страшные времена. Я только не знаю таких времен, когда бы евреев не ущемляли. И способы для этого изобретались самые фантастические и абсурдные.
Еще в начале пятидесятых годов многие адвокаты – речь идет об адвокатах-евреях – лишились работы из-за того, что их имена в разных документах не совпадали: в свидетельстве о рождении Борух, а в дипломе – Борис, Мойше – и Михаил и так далее. Русификация имен была делом обычным. И вот адвоката Бориса Михайловича вызывают в один прекрасный день в отдел кадров: «Простите, но вы, оказывается, Борух Мойшевич, а в дипломе – Борис Михайлович. Это не ваш диплом, и мы должны вас уволить. Попробуйте доказать». Иногда, несмотря на все усилия, свести концы с концами не удавалось. Многие архивы во время войны погибли, и возникал тот порочный круг, из которого выхода не было. «Нашему брату, – горько шутили евреи, – надо платить всегда: и чтобы закон нарушить, и чтобы его соблюсти. Но больше – чтобы его соблюли». Когда я узнавал о подобных вещах, мне, естественно, становилось не по себе, но собственный опыт обходится гораздо дороже.
В тот день я, как обычно, пришел в институт, отсидел первую лекцию, и вдруг меня вызвали в канцелярию. Мне предложили пройти в соседнюю комнату: там меня ждут. Я вошел и увидел коренастого человека с восточными чертами лица – возможно, татарина. Он пригласил меня сесть и сразу же заявил, что многое обо мне ему известно: что я сын офицера-фронтовика, а следовательно, настоящий патриот. Он же представляет учреждение, которое, если я поведу себя должным образом, может оказаться мне очень полезным, пора мне уже подумать о своем будущем.