Вчерашний мир. Воспоминания европейца
Шрифт:
Через сорок лет я снова приехал в Кемери (теперь уже сам) в санаторий, за пребывание в котором мне пришлось уплатить солидную сумму. И пережил жестокое разочарование. Ничего из того, что сохранил в своей памяти, я не обнаружил. Блеск, чистота, светящаяся белизна зданий – все, что так зачаровало меня в детстве, исчезло, уступило место убожеству и упадку, которые распространились на всю страну. Остались лишь – непостижимо как – некоторые слова и выражения латышского языка. И вдруг снова явились слова, с которыми ребенком я ходил в булочную, чтобы купить хлеба, и которыми я, пятидесятилетний мужчина, снова воспользовался (к удивлению продавщицы, что кто-то приехал из России и говорит с ней по-латышски).
В Крыму, в Ялте, на территории санатория подводников, я снова увидел эту светозарную белизну санатория моего детства, вписанного в сказочный ландшафт
За моим столом в столовой сидела молодая симпатичная женщина из Москвы, неожиданно – филологиня, преподаватель французского языка. И мне подумалось сначала, что и она тоже изготовила кому-нибудь курсовик, только по-французски. На самом деле оказалось, что у нее проблемы со здоровьем (сердце, нервы) и что ее муж, большой начальник в Центральном управлении в Москве, прислал ее сюда поправить здоровье. Наша общая, как говаривал Николай Семенович Лесков, языкочесальная профессия давала много поводов для разговоров не о подводных автономных плаваниях, а о литературе, жизни, столице прежней и нынешней. Никаким романом наша столовская филологическая история не обременилась – она нашла лишь сатирическое завершение.
В один из последних дней нашего пребывания мы случайно перед ужином столкнулись на набережной, еще весьма пустынной, поскольку до начала сезона оставалось еще как минимум два месяца. Мы медленно брели вдоль набережной на ужин, как где-то примерно в пятидесяти шагах от нас остановилась машина, старая модель немецкого «фольксвагена» (в таком ездил незабвенный Штирлиц). Я не поверил своим глазам. Мне показалось, что мне снится кошмарный сон, когда из машины вышел человек, хорошо знакомый мне по фильмам, в черной эсэсовской форме и пошел навстречу нам. Не знаю, что я подумал в эту минуту. Ведь бывают такие сумасшедшие ситуации, когда как минимум на секунду возможным считаешь даже самое невероятное. Но затем я увидел смеющееся лицо, протянутые руки и узнал замечательного ленинградского актера Анатолия Солоницына, с которым имел честь быть знакомым и по Театру Ленсовета, где служил мой племянник Гриша, и по «Ленфильму», где благодаря Леше Герману мне доводилось не однажды дублировать, озвучивать на русский язык некоторые немецкоязычные роли.
Анатолий снимался в Ялте в норвежском фильме в роли офицера СС. Во время короткой прогулки между съемками вдоль набережной он вдруг обнаружил меня и попросил водителя не подъезжать ко мне близко, чтобы возникнуть передо мной неожиданно; что ему и удалось.
Мы обнялись. Наш смех разносился по набережной, и мы провели вместе чудесный вечер. Для меня это был вечер встречи и прощания с Ялтой, с соседкой по столу и, как позже выяснилось, прощания навсегда с замечательным артистом и прекрасным человеком Анатолием Солоницыным, столь рано признанным мастером театра и кино и столь безвременно покинувшим нас.
В довольно приподнятом настроении вернулся я в Ленинград и снова принялся за работу. Я еще раз поблагодарил начальника политотдела, которого встретил в столовой училища, за пребывание в санатории, которое мне очень даже пошло на пользу, и с воодушевлением намекнул ему, что в случае необходимости изготовлю его племяннику что-нибудь посерьезнее. Но он на этот мой намек не клюнул, показался мне даже чем-то удрученным и попросил меня зайти к нему после занятий, поскольку ему необходимо кое-что со мной обсудить.
Он разложил на своем письменном столе несколько писем: одно анонимное, два других – подписаны какими-то офицерами. В письмах шла речь о некоем доценте из училища Дзержинского, о его якобы аморальном поведении в Ялте; и само собой, без внимания не осталась некая дама из Москвы. Я не совсем понимал, чего он от меня ожидает, и в конце концов сказал, что все это мое личное дело, о котором в училище я никому не должен давать отчет. Но он прервал меня: «Конечно же это твое дело. И как я к тебе отношусь, ты знаешь. Анонимное письмо мы прямо тут же можем порвать. Но вот на два других я, как начальник политотдела училища, обязан отреагировать. Твоя собеседница за столом в ялтинском санатории подводников – ни больше ни меньше как супруга (это у простых смертных жены – у начальников всегда супруги) довольно молодого адмирала из нашего Центрального управления в Москве. А это для тебя может иметь серьезные последствия».
Я так никогда и не узнал, каким образом Климов прореагировал на оба этих письма. Но примерно через месяц, когда мой заведующий кафедрой, серьезно разболевшись, отсутствовал, а я его замещал, из Москвы прибыла комиссия. И хотя она прибыла не из-за меня, но ее начальником оказался именно тот молодой адмирал, и, таким образом, после официальной проверки и официальной беседы о потребностях училища произошел неофициальный разговор с глазу на глаз между молодым адмиралом, Климовым и мной.
Адмирал приступил к делу без обиняков, и мне оставалось, так сказать, «бегство вперед». Я ни от чего не отрекался и заявил ему, что я испытал глубокую симпатию к его жене и был готов, разумеется, отвечать за последствия, но она недвусмысленно дала мне понять (разумеется, ни разу не обмолвившись, чья именно она жена), что она однолюбка, любит только своего мужа и что очень счастлива. Адмирал выслушал меня с неподвижной миной. Я и сегодня понятия не имею, что там происходило в его голове, только вдруг он что-то пробормотал о возможном недоразумении и резко оборвал разговор. Мой вопрос, показавшийся мне уместным в этих обстоятельствах, он оставил без ответа. Меня не уволили. Еще нет. Но число моих недоброжелателей увеличилось еще на одного (который к тому же сидел в московском Центральном управлении). Поводом, приведшим к тому, что мне в конце концов училище пришлось покинуть, оказалась тоже молодая женщина. Но в моем поведении по отношению к ней даже такая высокоморальная инстанция, как Центральное управление Военно-морского флота не смогла бы усмотреть ничего зазорного.
Она была дочерью ленинградского профессора, замечательного лингвиста и замечательного педагога, моего наставника и друга Владимира Михайловича Павлова. Должность преподавателя английского языка она заняла не без моей рекомендации. Интеллигентная, умная женщина; но, видно, не настолько умная или сверх всякой меры легкомысленная, ибо она не скрывала, что регулярно читала запрещенный самиздат. Почитывал эту литературу и я, но из понятных соображений этого не афишировал. Она, как я уже сказал, была менее осторожна: иногда приносила такие журналы или книги с собой в училище, иногда давала почитать некоторым коллегам по секции, которым доверяла.
Детали мне сейчас уже не восстановить, но на моем рабочем столе на кафедре вдруг появились открытыми для общего обозрения три журнала «Континент» с «ГУЛАГом» Александра Солженицына. Последовал очень неприятный разговор, и, разумеется, мне было невозможно доказать, что журналы эти кто-то, кто давно подобного случая ждал, просто положил на мой стол.
К этому времени в училище произошла существенная перемена. Офицеры, которые относились ко мне нормально (адмирал, принимавший меня на работу, или благоволивший ко мне начальник политотдела К.), ушли в отставку и были заменены другими офицерами, не только стиль поведения которых был гораздо жестче, но которые к тому же были заражены бациллой антисемитизма и не могли понять, как вообще стало возможным назначить на должность доцента в училище – в военно-морском учебном заведении – беспартийного еврея. Примерно так же, как я в свое время, восемь лет тому назад, только по прямо противоположным причинам.
Началась хорошо знакомая мне еще со студенческих лет обработка – от уговоров до угроз. Разговор в первую очередь вел начальник Первого отдела училища Борис Григорьевич Г., который не преминул спросить, с какой это стати мы так широко разгулялись в «Астории». Каким образом ему об этом стало известно, я, разумеется, не спросил. В первую очередь Бориса Григорьевича и его начальников интересовал круг моего общения вне училища. Все мои друзья, знакомые, наставник. Например, профессор Владимир Михайлович Павлов, чью дочь я, собственно, и привел в училище; профессор Павлов, мой друг и наставник, который во время войны попал в плен и какое-то время находился в лагере в Германии, что по тогдашним – советским – меркам было обстоятельством весьма и весьма отягчающим. И вдруг разговор перешел на темы медицинские. Мой приятель Володя Михайлов, когда-то подаривший мне карманное издание «Вчерашнего мира» Стефана Цвейга и за эти годы ставший доцентом филологического факультета Ленинградского университета имени Жданова, – они назвали его гомосексуалистом, что, возможно, и соответствовало действительности. Но, по моему мнению, это касалось только его одного и уж никак не официальных государственных органов. Но и тут я снова ошибся.