Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
Шрифт:
Он продолжал:
“Великие эпохи языка внушают веру в историю. И наоборот. Это не новость. Крушение Рима было следствием деградации латинского языка. Она началась задолго до нашествия варваров... Готы и вандалы застали этот язык уже тяжело больным. Упадок языка парализовал сопротивление, ничто уже не могло помочь, ни сто семьдесят легионов, ни стена вокруг Города...”
“Это ваша собственная теория?”
“Это не теория, а факт. И вот теперь Россия. Русский язык болен, уважаемая. Болезнь сопровождается приступами лихорадки, за которыми следует прострация, полный упадок сил... И это тоже началось не вчера...
Достаточно взглянуть
“О!” – сказала она.
“В чём дело?”
“Восхищена вашим красноречием”.
“Если бы это было только красноречием... Вам бы наши заботы, дорогая! Следствием болезни языка была цепь катастроф, постигших нашу страну. Это процесс, против которого не попрёшь. А теперь взгляните на нынешнюю ситуацию. Впрочем, взглянуть вы не можете, вы не знаете язык. И слава Богу...”
Он умолк, хлебнул из стакана.
“Будьте добры, – прохрипел он, – вырубите эту машину...” И катушки остановились. Женщина искоса поглядывала на гостя.
“К чертям весь этот монолог. Вам всё равно придётся сокращать...”
“Вы правы, – проворковала она, – должна вам сознаться: напиток не совсем обычный... Вы молчите. Вы, может быть, подумали Бог знает что... Хорошо, тогда я договорю, ведь я ещё не всё сказала...”
“Я понимаю, вы не можете доверять случайным знакомствам, – продолжала она. – Но я вас не обманываю. Больше того... В вашем романе есть главный герой, но нет – опять-таки насколько я могу судить – нет героини! Нельзя же назвать героиней эту старую дворянку...”
“Почему?”
“Должна ли я объяснять? Ваш герой любит её не той любовью, какой мужчина любит женщину. В романе нет большой любви! Да, да, – поспешно прибавила она, – вы скажете, эта крестьянка. С которой он сошёлся в лагере... Не будем спорить. Писатель! – сказала мадам Роллан. – У меня есть предложение. Пусть оно вас не смущает, в конце концов мы оба находимся под действием этого питья... Я хочу быть героиней твоей книги”.
“Вы? Ты?..”
“Да, я. Ты находишь в этом предложении что-то странное?”
“Я тебя совершенно не знаю. Откуда ты, кто ты?”
Она рассмеялась.
“Тем лучше! Ты сочинишь мне биографию. Выпьем за это. За мою новую жизнь в твоём произведении. Писатель, я хочу переселиться в твою книгу”.
“Ты уже переселилась”, – пробормотал он.
“Милый мой, в этом и состоит творчество. Вытеснить реальную жизнь властью воображения”.
Смеясь, оба опорожнили свои чаши.
“Но всё-таки. Всякое воображение имеет свои границы. Ты француженка. Ты первая живая француженка, которую я вижу в своей жизни”.
“Mon Dieu [39] , я столько слышала о том, что русская интеллигенция молится на Францию. Chacun de nous a deux patrie, la n^otre et la France [40] , кто это сказал?”
“Франклин, кажется”.
“Я думала, кто-то из русских. Но разве вы не сказали бы то же самое о себе?”
“Дела давно минувших дней, это были другие русские... Как же я могу писать о тебе, если я о тебе ничего не знаю?”
“О, мысленно ты уже пишешь. Ты вставишь главу, где будет рассказано, как мы встретились. Как я позвонила твоему герою... О котором, между прочим, так и неизвестно до сих пор, не он ли сидит сейчас передо мной!”
39
Мой Бог (фр.)
40
У каждого из нас две родины, своя и Франция (фр.).
Она прошлась по комнате, где уже стало сумеречно.
Это был довольно просторный номер, состоявший из гостиной и спальни, с несколько вычурной мебелью, с люстрой, которую обитательница предпочла не зажигать, и трюмо в спальне.
Задумавшись, сочинитель сидел за столом перед умершим магнитофоном. Из спальни падал свет. Голос Жюли послышался оттуда.
“Вы живы?”
Он пробормотал:
“Я жив. Я всё ещё жив... Но я стар. Как-то незаметно я стал стариком”.
Она что-то возразила, гость не расслышал.
“Ты хотел, – теперь её голос звучал отчётливей, должно быть, она отвернулась от зеркала, – чтобы я тебе рассказала о себе. Но ты забыл, писатель, что для того, чтобы узнать женщину, не надо её слушать. Или, слушая, делать противоположное заключение. Женщину надо видеть, потому что тело не обманывает”.
Послышался шорох, стук туфелек, она продолжала:
“Ты упоминаешь одну картину – там есть описание. C’est une nudit'e [41] ... Как можно догадаться, весьма посредственный художник, но картина почему-то играет в жизни героя какую-то особенную роль... Опиши меня, как ты описываешь действующих лиц”.
41
Это ню (фр.)
“Забавная игра, – отвечал писатель, входя в спальню. – Зачем играть в литературу. Литература сама есть игра”.
“Смотря как подойти к вопросу, – возразила она. – Ты готов? Где твой стилум? Где восковые таблички? Гусиное перо? Пишущая машинка?”
Она стояла спиной к писателю.
“Я вижу тебя в зеркале. Ты невысокого роста. Это оттого, что у тебя коротковатые ноги. Но это не портит твою красоту. У тебя прекрасно сформированные бёдра, плотные белые ягодицы. Впрочем, я не могу описывать женщину, которая повернулсь ко мне задом...”
“Старый ловелас! Начни со спины”.
Писатель обнимает женщину, по-прежнему глядя в зеркало, её груди лежат, как в чашах, в его ладонях.
“Это что, часть сюжета?”
LX Ремонт отечественной истории. Не надо искать женщину – она отыщет вас
10 июля 1997
Господа, дело идёт к концу; сколько лет вы не были в городе? Небось соскучились. Москва изменилась – это вам скажет каждый. Прямо тут же, из автомата на улице, можно позвонить за границу. В киосках продаются иностранные газеты. В книжных магазинах бывшая крамольная литература. В булочных хлеб по нормальной, выше прежнего, цене. Никаких блатов, никаких дефицитов, всё всем доступно – разумеется, кроме тех, которым недоступно. Всё сыты – кроме голодных. Мирно, бок-о-бок с кремлевскими звёздами сверкают новенькие двуглавые орлы. Веют трёхцветные флаги. В подъездах не пахнет мочой.