Вдали от берегов
Шрифт:
– Ну что, как, где мы, Аркадий Вадимыч?
– спрашивают его со всех сторон.
Он говорит широту и долготу, обращаясь к старшему офицеру.
– А миль сколько?
– Двести шестьдесят. Отличное плавание...
– А скоро ли придем в Батавию?
– задают вопросы мичмана.
– Потерпите, господа, потерпите... Скоро муссон получим, а там уж недолго!..
– торопливо и любезно отвечает Аркадий Вадимыч и бежит к капитану, оправляя пред входом к нему в каюту сюртучок и принимая деловой серьезный вид.
– А ведь подлиза!
– шепчет один мичман
– Не без того... вроде Чебыкина...
– Он нынче опять своего вестового Ворсуньку* отдул, Чебыкин-то!
______________
* Уменьшительное Варсонофия. (Прим. автора.)
– Скотина! Дантист! Он только клипер позорит!
– негодует угрюмый гардемарин, и его бледно-зеленое лицо вспыхивает краской.
Чебыкин чувствует, что говорят про него, но делает вид, что не замечает, и дает себе слово сегодня же "разнести" угрюмого гардемарина, который у него под вахтой. Он его не любил, а теперь ненавидит.
Все садятся за стол. На одном конце стола, "на юте", старший офицер, по бокам его доктор и первый лейтенант, далее старший штурман, артиллерист, батюшка, механик, вахтенные начальники, а на другом конце, "на баке", мичмана и гардемарины.
Вестовые разносят тарелки с супом, пока за столом каждый пьет по рюмке водки. Качка хоть и порядочная, но можно есть, не держа тарелок в руках, и крепкие графины с красным вином устойчиво стоят на столе. Все едят в молчании и словно бы чем-то недовольны. Два Аякса - два юнца гардемарина, еще недавно закадычные друзья, сидевшие всегда рядом, теперь сидят врозь и стараются не встречаться взглядами. Они на днях поссорились из-за пустяков и не говорят. Каждый считает бывшего друга беспримерным эгоистом, недостойным бывшей дружбы, но все-таки никому не жалуется, считая жалобы недостойным себя делом. Курчавый круглолицый мичман Сережкин, веселый малый, всегда жизнерадостный, несосветимый враль и болтун, и тот присмирел, чувствуя, что его невозможное вранье не будет, как прежде, встречено веселым хохотом. Однако он не воздерживается и, окончивши суп, громко обращается к соседу:
– Это что наш переход... пустяки... А вот мне дядя рассказывал... про свой переход... вот так переход!.. Сто шестьдесят пять дней шел, никуда не заходя... Ей-богу... Так половину команды пришлось за борт выбросить... Все от цинги...
Никто даже не улыбается, и Сережкин смолкает, сконфуженный не своим враньем, а общим невниманием.
Доктор было начал рассказывать об Японии, в которой он был три года тому назад, но никто не подавал реплики.
"Слышали, слышали!" - как будто говорили все лица.
Но он все-таки продолжает, пока кто-то не говорит:
– Нет ли у вас чего-либо поновее, доктор?.. Про Японию мы давно слышали...
Доктор обиженно умолкает.
Жаркое - мясные консервы - встречено кислыми минами.
– Ну уж и гадость!
– замечает Сережкин.
– А вы не ешьте, коли гадость!
– словно ужаленный, восклицает лейтенант, бывший очередным содержателем кают-компании и крайне щекотливый к замечаниям.
– Чем я буду вас кормить здесь?.. Бекасами, что ли? Должны бога молить, что солонину редко даю...
– Молю.
– И молите...
– Но это не мешает мне говорить, что консервы гадость, а бекасы вкусная вещь.
– Что вы хотите этим сказать?..
– То и хочу, что сказал...
Готова вспыхнуть ссора. Но старший офицер вмешивается:
– Полноте, господа... Полноте!
А угрюмый гардемарин уже обдумал каверзу и, когда Ворсунька подает ему блюдо, спрашивает у него нарочно громко:
– Это кто тебе глаз подбил?..
Ворсунька молчит.
Все взгляды устремляются на Чебыкина. Тот краснеет.
– Кто, - говорю, - глаз подбил?
– Зашибся...
– отвечает, наконец, молодой чернявый вестовой.
Через минуту угрюмый гардемарин продолжает:
– Ведь вот капитан отдал приказ: не драться! А есть же дантисты!
– Не ваше дело об этом рассуждать!
– вдруг крикнул Чебыкин, бледнея от злости.
– Полагаю, это дело каждого порядочного человека. А разве это вы своего вестового изукрасили? Я не предполагал... думал, боцман!
– Алексей Алексеич! Потрудитесь оградить меня от дерзостей гардемарина Петрова!
– обращается Чебыкин к старшему офицеру.
Тот просит Петрова замолчать.
После пирожного все встают и расходятся по каютам озлобленные.
IV
Клипер точно ожил. У всех оживленные, веселые лица.
– Скоро, братцы, придем!
– слышатся одни и те же слова среди матросов.
– Через два дня будем в Батавии!
– говорят в кают-компании, и все смотрят друг на друга без озлобления. Все, точно по какому-то волшебству, снова становятся простыми, добрыми малыми и дружными товарищами. Аяксы, конечно, примирились.
Под палящими отвесными лучами солнца клипер прибирается после длинного перехода. Матросы весело скоблят, чистят, подкрашивают и трут судно и под нос мурлыкают песни. Все предвкушают близость берега и гулянки. Уже достали якорную цепь, давно покоившуюся внизу, и приклепали ее.
На утро следующего дня ветер совсем стих, и мы развели пары. Близость экватора сказывалась нестерпимым зноем. Кочегаров без чувств выносили из машины и обливали водой. По расчету берег должен был открыться к пяти часам, но уже с трех часов охотники матросы с марсов сторожили берег. Первому, увидавшему землю, обещана была денежная награда.
И в пятом часу с фор-марса раздался веселый крик:
"Берег!" - крик, отозвавшийся во всех сердцах неописуемой радостью.
К вечеру мы входили в Зондский пролив. Штиль был мертвый. Волшебная панорама открылась пред нами. Справа и слева темнели острова и островки, облитые чудным светом полной луны. Вода казалась какой-то серебристой гладью, таинственной и безмолвной, по которой шел наш клипер, оставляя за собой блестящую фосфорическую ленту.
К утру картина была не менее красива. Мы шли, точно садом, между кудрявых зеленых островков, залитых ярким блеском солнца. Прозрачное изумрудное море точно лизало их.