Вдоль по лезвию слов (сборник)
Шрифт:
Я люблю книги – и Майя тоже. У Ёрла нет на них времени: весь свой досуг он посвящает лошадям. У него три лошади и небольшой участок земли где-то под Москвой. Даник прочёл в жизни три книги – первую, вторую и синюю, но это не мешает ему быть умным и приятным собеседником. Всё, что он знает, взято из Интернета.
Следующая комната: кровать, стол, томик стихов. Обложки нет. Первая страница покрыта пылью. Аккуратно сдуваю пыль. Просматривается:
«Я конквистадор в панцире железном, Я весело преследую звезду…»Странные книги. Странное собрание. Почему они тут? Что это за место? Почему его не исследуют? Что здесь кроется?..
Данила бегает по комнатам и фотографирует. Ёрл находит серебряную ложку и говорит:
– По-моему, тут можно немножко подзаработать. – Его бандана покрыта пылью.
Я выхожу из комнаты, и тут появляется Майя.
– Пойдём, – говорит она.
Мы идём, рука об руку, в одну из дверей, проходим по коридору, минуем большое помещение, потом ещё одно, потом спускаемся по лестнице. Я едва успеваю крутить головой по сторонам. На стенах – всё те же рамы с истлевшими картинами. Обломки мебели. Мусор на полу.
Майя останавливается.
Это склеп. Могильник. В стене – ящики. Не маленькие, не для кремационных урн – а большие ячейки, как в морге, только каменные, тяжёлые.
– Читай, – говорит она.
«Зеров Николай Константинович. 1890–1951». Мне ничего это не говорит.
«Орешин Пётр Васильевич. 1887–1948». Не знаю.
«Корнилов Борис Петрович. 1907–1949». Что-то слышал, но не могу вспомнить.
– Кто все эти люди?
– Читай дальше, – говорит Майя.
Я смотрю на неё. Она отворачивается от фонарика. Неожиданно я понимаю, что на её глазах – слёзы. Настоящие. И обидел её не я. Она плачет из-за того, что прочла на этих надгробиях.
Я продолжаю читать.
«Ауслендер Сергей Абрамович. 1886–1942».
«Мицишвили Николоз Иосифович. 1894–1953».
Сходные даты рождения. Сходные даты смерти. Все они умерли тут, в бункере.
И в этот момент меня бьёт током. По-настоящему – хотя никакого тока тут нет. Я ещё раз читаю надпись на следующем саркофаге. А потом – ещё раз. И ещё. Потому что не могу понять. И поверить.
– Прочитай это вслух, – говорит Майя.
И я читаю.
– Николай Степанович Гумилёв. 1886–1948.
Я могу не знать, кем были похороненные в других могилах. Эти имена мне ничего не говорят. Но я твёрдо знаю, что Гумилёва расстреляли в один из дней с третьего по двадцать четвёртое августа тысяча девятьсот двадцать первого года. Где он похоронен – неизвестно. Может, в Бернгардовке, может, в Лисьем Носу. Но факт его смерти в двадцать первом – неопровержим.
Он до последних минут хранил то самое спокойствие, с которым водил в атаку конных улан или стрелял львов. Он попросил Анну Энгельгардт, свою вторую жену, прислать ему в тюрьму Гомера и Евангелие. Когда ему предлагали бежать из Петербурга, он спрашивал: «Зачем мне куда-то бежать?» Он заявлял о своих монархических воззрениях матросам Балтфлота.
1948 год.
– И ещё вот. – Майя показывает мне ещё одну могилу.
«Бабель Исаак Эммануилович. 1894–1952».
– Они умирали здесь, – говорит Майя.
Я отнимаю двадцать один от сорока восьми. Потом сорок от пятидесяти двух.
Гумилёв провёл тут двадцать семь лет своей жизни. Бабель – двенадцать.
Они жили здесь – все эти казнённые в двадцатых, тридцатых, сороковых писатели и поэты, философы и драматурги, лучшие умы России. Они сидели взаперти, дышали переработанным воздухом и создавали новые произведения, о которых никто не знает.
– А где учёные? – спрашиваю я.
– Наверное, в другом бункере, – говорит Майя.
Глупый
Появляется Данила.
– Сними это, – говорю я. – Каждую могилу по отдельности.
– У меня батарея садится… – говорит Данила.
– У тебя есть запасная.
– Ага, – вздыхает он.
Ему уже надоело снимать.
– Это – надо, Данила.
– Это склеп?
– Нет, – говорю я. – Это пантеон.
Мы выползаем со станции глубокой ночью. Данила заснял всё. Каждую комнату, каждую могилу, чуть ли не каждую книгу. Мы нашли рассыпающиеся в труху рукописи. Бесценные рукописи. Стихи Гумилёва, которые не слышал никто и никогда. Прозу Бабеля и Пильняка. Пьесы, критические заметки, дневники. Очевидно, их снабжали сведениями о внешнем мире – книгами, даже фильмами, судя по ржавому кинопроектору в одной из комнат.
Чем закончилась эта история? Я не знаю. Со смертью Сталина тех, кто остался в живых, наверное, выпустили из бункера, и они были вынуждены всю жизнь молчать. А может, не выжил никто. Может, их просто вывели в ночь в том самом марте пятьдесят третьего и расстреляли.
Когда в тысяча девятьсот семьдесят пятом году начали строить станцию, случайно напоролись на закрытый бункер. Вероятно, откуда-то сверху пришёл приказ: все работы прекратить, строительство станции отменить. Дыру срочно заложили кирпичом и обо всём снова забыли.
Я думаю теперь: каково это – просидеть двадцать семь лет в подвале. Наверняка они умирали от туберкулёза или ещё чего-нибудь подобного. Но они писали. Они творили.
У меня на компьютере есть фотография могилы Николая Степановича Гумилёва.
С этой фотографией нельзя идти в министерства или на кафедру истории какого-нибудь университета. Потому я готовлю статью для Живого Журнала, для Diary, для новостных сайтов, для жёлтых газет, для всех изданий, до которых я могу дотянуться. В ней я подробно рассказываю, где находится бункер, и привожу фотографии вкупе с моими предположениями. Возможно, тогда всё раскроется.
Хотя я уже сомневаюсь, что так лучше. Может быть, стоит оставить Гумилёва в его бесконечном, холодном и ветреном двадцать первом году. Я подумаю.
Я – конквистадор, заточённый в камне, В пустыне окружённый тишиной, — Сжимая ослабевшими руками Когда-то необъятный шар земной, Надеюсь увидать, как в бездну канет Всё то, что нависает надо мной, Над искажённой зеркалом страной. Я – конквистадор, заточённый в камне. Когда же наконец придёт финал, Меня сомнёт тугая тишина, Минувшее покажется лишь сором, Я вспомню предзакатный Петроград, Вплетая в запылённый свой наряд Грядущего бессмертия узоры.