Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства
Шрифт:
Делая небольшое отступление, уместно уточнить, что Любу еще в юности взяла к себе жить бездетная старшая сестра бабы Явдохи - Соломия. Сама Соломия была женой Максима Ткачука, одного из самых зажиточных хозяев Елизаветовки. Еще в начале тридцатых годов он, построив дом, покрыл его бельгийской оцинкованной жестью. Это считалось тогда признаком богатства и было непозволите льной роскошью для большинства сельчан.
Весной сорок первого прошла
Вернулась в начале пятидесятых. Целыми днями, не разгибаясь, трудилась в огороде. Но что-то сдвинулось в ее голове. Два-три раза в год на девала спрятанное рубище, кидала через плечи бесаги (сдвоенные мешки) и отправлялась по селам просить милостыню Собранное за день меняла у самогонщиков на зелье. Спала, где упадет.
Баба Явдоха по слухам искала ее, находила в селах от Окницы до Сорок. Приводила домой, сжигала тряпье, отмывала старшую сестру и отпаивала кислым молоком. Снова молча , работала Соломия от зари до зари, пальцами выпалывая самые крохотные сорняки. А потом все опять по кругу.
Красиво выгнув, дядя Коля обил полосой жести и нижнюю половину круглого отверстия для того, чтобы цепь не повредила дерево. Но Боба ни разу не вошел в будку. Зимой и летом, в зной и непогоду Боба проводил время под открытым небом, лежа на невысоком столике под черешней. Никто не помнит случая, чтобы Боба запутался цепью в ножках стола. Он лежал, внимательно слушая и оглядывая окружающий мир.
Зато в уютную будку часто забирался я, вытирая своей одеждой пыль и нависшую паутину. Я устраивался на боку калачиком и мечтал, что в один день Боба уляжется рядом со мной. Я звал его, но восседая на своем столике, Боба презрительно отворачивал голову. Мне же нравилось лежать в будке.
Я смотрел через круглое отверстие и мне казалось, что на улице все выглядело ярче и красивее, в небе было больше синевы, а листья деревьев становились изумрудными. Звуки, доносившиеся в будку, тоже менялись. Они становились приглушеннее, как будто доносились откуда-то издалека.
Идущие по улице люди Бобу не интересовали. Он лишь медленно поводил глазами, провожая проходящих. Сельчане, приходившие в маслобойку, расположенную в соседнем дворе, вообще не удостаивались его внимания.
Однако стоило кому-либо из чужих подойти к дощатому забору, Боба приподнимался, шерсть на его загривке поднималась. Если же открывали калитку и входили во двор, Боба с тихим рыком бросался, гремя цепью. Натянув цепь, он предупреждал входящего и хозяев глухим утробным лаем. Даже моих родителей он встречал грозным рычанием. Они предпочитали обходить его как можно дальше.
Я не могу припомнить, как я подошел к Бобе первый раз, как он впервые отреагировал на мое появление. Мне казалось, что Бобу я знал всегда. Так оно и было потому, что Боба был старше. Меня же Боба воспринимал как неизбежную, не всегда приятную реальность, которую необходимо терпеть и с которой почему-то вынужден считаться.
Он никогда не вилял хвостом, как и не поджимал его. Я никогда не видел его прыгающим или повизгивающим от радости. Боба жил однообразной серьезной собачьей жизнью.
Мне было около семи лет, когда я единственный раз поступил подло по отношению к Любе с дядей Колей, к Бобе и его сторожевой службе. Поспевала черешня, привлекающая к себе взгляды сельских подростков. Однажды они вызвали меня к калитке.
Филя Бойко, мой дальний родственник, попросил меня увести Бобу за дом, чтобы ребята могли попробовать черешни. Мне льстило, что они обращаются со мной как с равным. Я снял кольцо с высокого крюка и потянул Бобу за дом. Он покорно пошел за мной. Ребята резво перепрыгнули забор и стали карабкаться на черешню.
За всем наблюдала соседка, тетя Ганна Кордибановская, жившая напротив. Это была маленькая, очень худая старушка, все время носившая черную, как у монашки, одежду. Ее криком всю команду любителей черешни сдуло, как ветром.
Тетя Ганна потом рассказала обо всем дяде Коле. Тот пообещал не рассказывать об этом ни Любе, ни моим родителям. Единственным его условием было то, что я больше не буду отвязывать Бобу. Компромисс был взаимоприемлемым.
Летом и до глубокой осени Боба служил вместе с дедом Михаськом сторожем в колхозе. Дед летом сторожил на ставах, где была огородная бригада, либо на колхозной бахче.
Однажды, гуляя с Бобой по склону горба между низкими холмиками от развалин имения пана Барановского, совсем недалеко я увидел выпрыгнувшего из зарослей полыни зайца. Я повернул голову Бобы в сторону зайца и подтолкнул его. Боба даже не сделал попытки помчаться и догнать зайца. Он поднял голову и, пожалуй, впервые посмотрел мне в глаза, чуть пошевелил хвостом. Должно быть, извинялся за свою наступившую старость.
Осенью Боба все чаще сворачивался в клубок. По его телу частыми волнами пробегала крупная дрожь. Дядя Коля привязал его у входа в сарай. Строительный козлик он обложил снопами кукурузных стеблей, постелив на дно солому. Боба сразу же охотно разместился в своем новом домике.
Однажды в снежное воскресенье Люба пришла к нам и рассказала, что утром Боба не вышел поесть теплой каши. Потянув за цепь, дядя Коля вытащил уже окоченевшее тело Бобы. Меня не очень тронул Любин рассказ, так как я был уверен, что весной я снова увижу Бобу, неизменно лежащим на низеньком столике под черешней.
После Бобы я постоянно мечтал завести собственную собаку. Но собак в селе держали немногие. При этом все почему-то старались завести песика, избегая сучек. Мне же наоборот, хотелось иметь во дворе сучку, которая бы приносила ежегодно очаровательных теплых щенят. Таких я видел в Мошанах, куда я ездил с отцом за желтыми кирпичиками для новой печки. Мои родители не были в восторге от моего желания завести свою собаку.