Вечерний спутник
Шрифт:
– ---
То, что я не сразу узнал его, могло быть объяснено только полной неожиданностью этой встречи, ее невероятностью. Так, однажды, зимой, на рассвете, в одном из кафе Монпарнаса, где собираются обычно сутенеры, я увидел пожилого приличного человека, за столиком, уставленным многочисленными пепельницами и четырьмя недопитыми стаканами красного вина; он играл в карты с какой-то женщиной в черном - она сидела спиной ко мне, я не видел ее лица. Но человек этот показался мне удивительно знакомым; и только через секунду я понял, кто он; это был известный деятель, бывший русский министр, которого я привык видеть в совершенно иной, председательской обстановке. Так и тогда, я узнал моего собеседника только
Его биография была известна всему миру, точно так же, как его прозвище, его легендарная резкость, его бешеный характер; все это непостижимым образом соединялось с громадным умом; его называли последним государственным человеком в Европе. Жизнь его была, действительно, не обыкновенная, и у него было все, что может пожелать человек, - огромная, несравненная слава и почти неограниченная власть, то есть то, что он презирал и ненавидел ее времени ранней своей юности. Как почти все очень умные люди, он не имел никаких иллюзий, и огромный жизненный опыт только увеличил и довел до крайних пределов то ледяное презрение к людям и то неизменное озлобление, о котором были написаны тысячи статей и десятки книг. Теперь удалившись от всего мира, он доживал последние дни и недели своей бесконечно долгой жизни. Я вспомнил его выцветшие глаза и походку с расставленными носками; ему было около девяноста лет. Он был для меня давно прошедшим историческим событием, живой развалиной давно исчезнувшего мира, и так непостижимо, нелепо и замечательно было то, что он дышал тем же воздухом и жил в те же пустые и тревожные дни, в тридцатых годах нынешнего столетия.
Я сомневался в том, что его еще когда-нибудь увижу, но время от времени в те же поздние часы приходил туда, где встретил его в первый раз, сидел, курил и ждал; но согнутая его фигура не появлялась. Прошло около двух недель - и вот однажды ночью я опять увидел его. Он сидел на своей скамейке, опустив голову, и медленно поднял ее, когда я подошел вплотную.
– А, это вы?
– сказал он вместо приветствия.
– Вы опять забыли вашу шляпу.
Я ответил, что не ношу шляпы.
– Может быть, это менее глупо, чем кажется на первый взгляд, - сказал он, - может быть, может быть. Хотя я в этом сомневаюсь, - прибавил он с внезапно повеселевшими глазами.
– Садитесь, садитесь. Почему вы курите такие плохие папиросы, нет денег? Да? Это хорошо, в этом возрасте не нужны деньги.
– Я позволил бы себе...
– Да, знаю; вы думаете, что другие их глупо тратят, а вы бы тратили умно. Заблуждение.
Глаза его сузились, он засмеялся.
– Я очень рад, что вы в хорошем настроении, - сказал я.
– Со вчерашнего дня у меня нет болей, - ответил он.
– Это ничего не значит, конечно, на юридическом языке это называется sursis {отсрочка (фр.).}. Но я приближаюсь, молодой человек, приближаюсь. Как ваши занятия?
Я ответил ему, что готовлю историю экономических доктрин. Он пожал плечами и потом сказал с сожалением, что можно было бы найти более интересное времяпрепровождение и что глупо, когда человек, которому нужно много есть и проводить дни с любовницей, сидит в закрытом помещении и изучает никому не нужную ерунду, тем более что все экономические доктрины никуда не годятся. Он считал еще теорию физиократов наименее глупой, как он сказал. И он стал объяснять мне быстрыми, отрывистыми фразами свои взгляды на несостоятельность тех положений, которые считались основными в политической экономии, - я поразился его исключительной памяти. Громадное большинство экономистов он считал глупцами; сколько мне помнится, только о Тюрго сказал, что тот был умен. Адам Смит был, по его мнению, компилятором, Рикардо спекулянтом, Прудон - крестьянской головой, не способной ни к какой эволюции.
– Сидите и думаете: вот старик разошелся.
– Нет, но ведь этим вопросам вы посвятили много времени в вашей жизни.
– К сожалению, к сожалению, - быстро сказал он.
– Но это не дало никаких положительных результатов, все это прах и ерунда: человеческое общество основано на взаимном обкрадывании - и об этом ни в одном экономическом трактате ничего нет.
– Но ведь именно физиократы не проводили большого различия между ворами и коммерсантами.
– Они были правы, они были правы. Вы умеете править автомобилем?
Это было так же неожиданно, как во время первого нашего разговора вопрос о том, люблю ли я ордена. Я ответил, что умею.
– Это хорошо, коротко сказал старик.
– Вы родились в России? В каком городе?
– В Петербурге.
– Удивительная страна, она готовит сюрпризы. Я их не увижу, а вы увидите. Если будете живы.
– Потом он прибавил: - Я помню последнего императора, он был незначительный человек. Но с другой стороны, править стошестидесятимиллионным народом...
– Он задумался, потом сказал непереводимую фразу: n'importe qui peut s'y casser le cul {Приблизительно: кто угодно сломает себе шею (фр.).}.
Он заговорил об истории и сказал, что она есть подлог и ложь: события никогда не происходили так, как они описаны.
– Но взятие Бастилии...
– Глупости... Два сумасшедших и три дурака - и это называется историческим событием, что вы скажете?
– Мне казалось, что не взятие Бастилии, как таковое, а как начало известного исторического процесса, который...
– Ерунда. Исторический процесс чужд понятию начала и конца, как вся природа. Чистейшая условность, чистейшая, чистейшая. Понимаете?
Он поднял на меня свои бесцветные, рассердившиеся глаза.
– Они обкрадывают друг друга, они пожирают друг друга, - вот содержание всей истории. Вы говорите о факторах?
– сказал он, хотя я не произнес ни слова.
– Эти факторы суть подлость и идиотизм.
– Мне казалось, что...
– У вас, может быть, доброе сердце, вам не хочется думать, что мир устроен именно так, а не иначе. Кроме того, вы ничего в нем не понимаете.
Он похлопал меня по плечу и улыбнулся.
– Не то что б я вас считал глупее других, видите ли, - я этого не думаю. Но вы не понимаете - так, как дети не понимают скабрезных анекдотов. Вот в чем дело.
Все, что он говорил, казалось мне удивительным - не потому, что было непохоже на обычные вещи, а оттого, что решительно все его высказывания неизменно были отрицательными. Это казалось мне неправдоподобным; он начинал походить на злодея из дешевого романа, в котором соединены решительно все недостатки и который лишен самой маленькой, самой случайной добродетели. Но вместе с тем это был живой еще и умный человек, и сплошная его отрицательность казалась мне невозможной. Я сказал ему это.
– Вы дикарь, - ответил он.
– Вы задаете вопросы, которых не принято задавать. Европеец бы себе никогда этого не позволил. Но я предпочитаю это.
Лицо его исказилось, он зажмурил глаза и вдруг стал тихонько сползать со скамейки. Я подхватил его под руку, почувствовав на секунду худое старческое предплечье. Тело его показалось мне неправдоподобно легким. Он тяжело дышал с минуту, в глазах его стояло отчаяние. Потом он сказал:
– Проводите меня домой и непременно приходите завтра сюда же, в это же время.
Небольшое пространство, отделявшее нас от дома, в котором он жил, мы прошли за двадцать минут; несколько раз ему становилось плохо и тело его сразу оседало; мы останавливались, ждали, пока он отдышится, и потом продолжали идти. Последние несколько метров он прошел более уверенно.