Вечное возвращение. Книга 1: Повести
Шрифт:
– Я вас поймал, – сказал Поливанов, ероша редкие на плешине волосы, глубокомысленно глядя на стол. – Давно вы не уделяли мне своего внимания. Конечно, что значит для вас, смелого аргонавта, старый и хилый любитель мудрости в неуловимых, текучих во времени форм движения… Скажите, Дима: как ваша матушка?
– Я схоронил ее на той неделе, – ответил Дима.
Голос его взвизгнул в полутьме, и, только лишь поэтому пожалев, что спросил, Поливанов наклонился над озаренным сукном, тихо отведя биток к борту.
Дима же, нагнувшись, взмахнул бровью и взглядом измерил положение шаров – точнее взгляда нет ничего в мире, – измерив,
– Восьмерку в угол.
Рванулась восьмерка молниеносно, сгорели под нею два аршина зеленого сукна, со звоном врезавшись в лузу, пропал шар – казалось, это он, пролетев пространства, грохоча, взорвался в Зимнем дворце.
– Стоило отыгрываться, – пробормотал Поливанов. – О смелый аргонавт!
Теперь уже ясно почувствовал Дима, что пришел какой-то перелом: удар вернулся к нему. Дима слегка устал, но голова горела, теплые руки чувствовали малейшую неточность, он, почти не целясь, взял партию с одного кия.
В окна снова глухо и упруго ударили пушечные выстрелы – выстрелы с «Авроры». Окна ответили тихим звоном.
Маркер Федор едва успевал ставить пирамидку. Заметив гибельное оживление, охватившее Диму, он сказал с оттенком профессионального уважения:
– Вы, Дмитрий Алексеевич, как дочь пропиваете…
В самом деле, казалось, что это последняя игра. Поливанов только удивленно покачивал головой. Дима, кончая вторую партию опять с одного кия, остановился перед прямым ударом по висевшему над лузой шару. Ему хотелось одним взмахом раздробить вдребезги кий, вогнать шар так, чтобы либо он раскололся, либо отскочила медная обшивка лузы, и тем закончить партию. Он размахнулся и ударил изо всей силы… Шар сгинул, но кий не сломался, а лишь треснул во всю длину, пробковая наклейка отскочила, и первый раз в своей жизни Дима разорвал сукно на бильярде большим прямоугольным клоком, обнажив черный аспид доски.
Два дня Дима пробыл в состоянии тоскливого беспокойства, пугливого недоумения перед совершающимся, доходившим до него эхом перестрелок и уродливым преломлением квартирных слухов. По ночам не спалось, он гасил огонь и смотрел в окна, закутавшись в тяжелый оконный занавес. Глубокая осень стыла над черными улицами, Дима вспомнил, как шел он один за гробом матери, как с той поры не оставляет его всеобъемлющее чувство одиночества.
Наконец он не выдержал – в восемь утра уже оделся и побрел по туманной, сумеречной Лиговке к Наташе. Еще горели фонари. Дома, как корабли на якорях, недвижно сырели по сторонам. Около Знаменской площади перед подъездом гостиницы стоял одинокий извозчик. Первый человек, которого увидел Дима, был Грохотов, укладывающий чемоданы в пролетку. Дима несказанно обрадовался ему.
– Куда?
– В Москву, милый, в Москву, – ответил Грохотов весело, – она им, матушка, покажет…
Дима повел удивленно глазами.
– Ну да. Ты не знаешь, чем кончилось? На, читай…
И Грохотов вынул торжественно из кармана листовку Временного Совета Российской Республики с призывом о сплочении вокруг комитетов спасения родины и революции.
– Понял?
Дима понял и взволновался глухим, томительным волнением. Сразу встала давно подавляемая мысль – что делать?
– Хочешь, едем со мной, – предложил Грохотов. – Вместе веселее.
Дима раздумывал, а он, схватив его за рукав, шептал горячим шепотом, поглядывая по сторонам:
– Правительство арестовали, блатных из тюрем по-выпустили. Банки прикроют, на днях прикроют. Все, что потом-кровью добыто, народное, говорят, достояние… Ах, черти полосатые!.. Ты деньги где держал? В банке небось? Молодо-зелено… Ну, как же, едем? А то того гляди поезда станут.
– Я не один, – сказал Дима нерешительно.
– Чудак, ты что же думаешь, мы навеки, что ли? Через неделю с хоругвями, с иконами, с колокольным звоном вернемся… Кто у тебя, жена?
– Допустим.
– Женщина? Так бери с собой. Чем больше – тем лучше, веселее. Ты здесь живешь недалеко?
– Она на Охте.
– Далеконько… Ну ладно, садись, доедем…
И, зайдя ненадолго к себе, заперев квартиру, Дима уже ехал на Охту. Грохотов хозяйственно оглядывал улицы, без умолку говорил, желая казаться веселым, заразить своим весельем. Он напоминал цыгана, дирижирующего хором, с печальным видом выкрикивающего зажигательное: «Эй, ходи, молодая!» Какие-то документы из Военно-промышленного комитета помогли сойти за снабженцев, возвращающихся на фронт, и избежать подозрительности патрулей.
Наташу, конечно, пришлось поднимать с постели.
Она не удивилась.
– В Москву? Ну что же, только ненадолго, у меня здесь мебель… Платья тоже не возьму.
Она зевнула и стала одеваться, не стесняясь присутствием Грохотова, разглядывающего ее мимоходом, но с любопытством.
Назад ехали на том же извозчике, Наташа на коленях у Грохотова. Улицы все еще были пустынны, но на Николаевском вокзале было суматошно и тесно. Крупная взятка открыла им путь на перрон. Поезда, отходившие в Москву, были переполнены. Билетов нельзя было получить, да, по-видимому, огромное большинство пассажиров ехало по документам. Тут же составлялись воинские эшелоны, подавляющее количество суетившихся и оравших людей были солдаты и рабочие-красногвардейцы.
Была единственная возможность уехать – это попасть в международный вагон. Но он свирепо охранялся проводником.
Тут выручил опять Грохотов. Необыкновенная легкость, с которой он умел дать взятку, соединялась в нем с правильно взятым тоном, напористым и шутливым. Проводник уступил свое купе, и они уселись втроем в узком пространстве, стесненные обилием каких-то корзин и чемоданов.
Поезд тронулся. Грохотов, немедленно вытащив из чемодана водку, угощал проводника и Наташу. Выпил и Дима, думая все о том же: что грохотов из кожи лезет, чтобы подогреть настроение, неуверенное и пустое внутри.
Было жарко. Наташа, захмелев, визжала; Дима, не захмелев, чувствовал головную боль; Грохотов, усталый, молчал, но сквозь молчание проглядывала в нем та же неугасимая обида, та же незаживающая надломленная энергия.
Коридор вагона был набит пассажирами. На станции не выходили, лишь из окна наблюдая мелкое оживление, тревожную деловитость, вызванную приходом поезда из забурлившей столицы.
Когда настал вечер, зажгли свечу – и стало ясно, как тесно и неудобно будет спать. Наташа злилась, ругалась – зачем и для чего в Москву, на черта уехали, лучше бы сидеть в Питере и не рыпаться. Грохотов затеял с ней жаркий спор, а Дима, крепясь, подумал в первый раз отчетливо: в самом деле, что делать в Москве? Но поезд несся все дальше, купе же было островком света и тепла среди пустынной жути проезжаемых зимних полей, спор укачивался мало-помалу, и Наташа, склонив голову на плечо Димы и уснув, пригвоздила его к дивану.