Вечные спутники
Шрифт:
Вот как выражается то же настроение в переводе на будничную прозу. «Опять хандришь, – пишет он Плетневу из Царского Села в 1831 году. – Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой. Мы будем старые хрычи, жены наши старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; мальчики будут повесничать, а девчонки сентиментальничать, а нам-то и любо. Вздор, душа моя… Были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы».
Цена всякой человеческой мудрости испытывается на отношении к смерти.
Вот другой великий писатель. Всю жизнь отдал он одной
145
Втор. 32:35; Рим. 12:19 – эпиграф к роману Л. Н. Толстого «Анна Каренина» (1877).
146
Мф. 13:45, 46.
Пушкин говорит о смерти спокойно, как люди, близкие к природе, как древние эллины и те русские мужики, бесстрашию которых Толстой завидует. «Прав судьбы закон. Все благо: бдения и сна приходит час определенный. Благословен и день забот, благословен и тьмы приход».
«Я много думаю о смерти», – признается он Смирновой. Об этом же говорится в одном из лучших его стихотворений:
День каждый, каждую годинуПривык я думой провожать,Грядущей смерти годовщинуМеж них стараясь угадать.Но постоянная дума о смерти не оставляет в сердце его горечи, не нарушает ясности его души:
Пируйте же, пока еще мы тут,Увы, наш круг час от часу редеет;Кто в гробе спит, кто дальныйсиротеет,Судьба глядит; мы вянем; дни бегут;Невидимо склоняясь и хладея,Мы близимся к началу своему………………………………………Покамест упивайтесь ею,Сей легкой жизнию, друзья!..Он не жертвует для смерти ничем живым. Он любит красоту, и сама смерть пленяет его «красою тихою, блистающей смиренно», как осени «унылая пора, очей очарованье». Он любит молодость, и молодость для него торжествует над смертью:
Здравствуй, племяМладое, незнакомое…Не я Увижу твой могучий, поздний возраст,Когда перерастешь моих знакомцевИ старую главу их заслонишь…Он любит славу, и слава не кажется ему суетной даже перед безмолвием вечности:
Без неприметного следаМне было б грустно мир оставить.Живу, пишу не для похвал,Но я бы, кажется, желалПечальный жребий свой прославить.Чтоб обо мне, как верный друг,Напомнил хоть единый звук.Он любит родную землю:
И хоть бесчувственному телуРавно повсюду истлевать,Но ближе к милому пределуМне все б хотелось почивать.Он любит страдания, и в этом его любовь к жизни достигает последнего предела:
Но не хочу, о други, умирать:Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.Среди скорбящих, бьющих себя в грудь, проклинающих, дрожащих перед смертью, как будто из другого мира, из другого века, доносится к нам божественное дыхание пушкинского героизма и веселия:
И пусть у гробового входаМладая будет жизнь игратьИ равнодушная природаКрасою вечною сиять.Если предвестники будущего Возрождения не обманывают нас, то человеческий дух от старой, плачущей, перейдет к этой новой мудрости, ясности и простоте, завещанным искусству Гёте и Пушкиным.
II
Достоевский отметил удивительную способность Пушкина приобщаться ко всяким, даже самым отдаленным культурным формам, чувствовать себя как дома у всякого народа и времени. Автор «Преступления и наказания» видел в этой способности характерную особенность русского племени, предназначенного для объединения враждующих человеческих племен в единой мировой жизни духа, основанной на христианской любви. Достоевский взял мысль Гоголя, только расширив и углубив ее. «Чтение поэтов всех народов и веков порождало в нем (Пушкине) отклик, – говорит Гоголь, – и как верен его отклик, как чутко его ухо! Слышишь запах, цвет земли, времени, народа. В Испании он испанец, с греком – грек, на Кавказе – вольный горец в полном смысле этого слова; с отжившим человеком он дышит стариною времени минувшего; заглянет к мужику в избу – он русский весь с головы до ног; все черты нашей природы в нем отозвались, и все окинуто иногда одним словом, одним чутко найденным и метко прибранным прилагательным именем».
Способность Пушкина перевоплощаться, переноситься во все века и народы, свидетельствует о могуществе его культурного гения. Всякая историческая форма жизни для него понятна и родственна, потому что он овладел, подобно Гёте, первоисточниками всякой культуры. Гоголь и Достоевский полагали эту объединяющую культурную идею в христианстве. Но мы увидим, что миросозерцание Пушкина шире нового мистицизма, шире язычества. Если Пушкин не примиряет этих двух начал, то он, по крайней мере, подготовляет возможность грядущего примирения.
Ни Гоголь, ни Достоевский не отметили в творчестве Пушкина одной характерной особенности, которая, однако, отразилась на всей последующей русской литературе: Пушкин первый из мировых поэтов с такою силою и страстностью выразил вечную противоположность культурного и первобытного человека. Эта тема должна была сделаться одним из главных мотивов русской литературы.
Уже Баратынский, сверстник Пушкина, высказывал сомнения в благах культуры и знания. Противоположение спокойствия и красоты природы суете и уродству людей – вот главный источник поэзии Лермонтова. Тютчев еще более углубил этот мотив, отыскав в самом сердце человека древний хаос – то дикое, страшное, ночное, что отвечает из глубины нашей природы на голоса стихий, на завывание урагана, который «понятным сердцу языком твердит о непонятной муке, и ноет, и взрывает в нем порой неистовые звуки».