Вечный Грюнвальд
Шрифт:
Манеж, в котором кавалеристы уделывают своих лошадей, а лошади — своих кавалеристов.
Лаборатория, в которой испытывают горчичный газ, циклон, фосген с хлором, и зоман, табун с зарином, а потом глядят через стереоскопический перископ, как отравленные идут, держась за плечо, словно слепые с картины Брейгеля, шатающийся шаг за шагом, как они плачут, как текут слезы из выжженных глаз, или же как они умирают, выплескивая пену изо рта, в судорогах и конвульсиях. И начинает басом "максим", и начинают лаять "льюис" и "гочкис" с "викерсом" и "шаварцлосе", и начинает сопеть противовоздушный пом-пом [37] , и свистят свистки, и скрежещут короткие лезвия по жести ножен, и щелкают пружины в рукоятях насаживаемых
37
40-мм пушка Виккерс Мк-2 — QF 2 pounder Mark II — автоматическая зенитная пушка, разработанная британским концерном "Виккерс" в годы Первой мировой войны. Одно из первых автоматических зенитных орудий в мире. Из-за характерного звука, издаваемого при стрельбе, широко известно как "пом-пом". — Википедия
И еще Места Занятий аантропных рыцарей и боеходов придворной хоругви Матери Польши, занимающее пшемыскую, краковскую и сандомирскую земли из моего истинного в-миру-пребывания. В отличие от остальной польской идиллии, эти места выжжены до черной золы, с искусственными городами, с репликами германских фабрик и замков, в которые мы выпускали пойманных живьем крестоносных панцергренадеров, фрайнахтегерей и кнехтов, а аантропные рыцари перемещались тенями среди бетонных фасадов гнезд и выбивали их поодиночке. А под спаленной землей пульсирует мягкое, белое тело Матери Польши, слушает шаги своих одетых в панцири сыновей, мужей и братьев, и слушает шаги крестоносцев, после чего подсказывает своим ребятам, куда направлять свои смертоносные взгляды.
Тренировки по владению оружием говорят правду о мужчине: иную правду, чем говорит о нем бой. Сражаться может каждый, ведь даже труса и пацифиста, любого можно заставить сражаться, то ли защищая собственную жизнь, то ли ради защиты жизни и чести ближних. Невозможно принудить лишь бодхисатву, святого; святой муж сам решает то ли сражаться ему, то ли со священным безразличием принять удар. Так что сражаться может каждый — но во владении оружием тренируется только воин. Тот, кто воспользуется оружием не только в крайнем случае, но для которого воевать — это как для других шитье обуви или посадка теста для хлеба в печь. И это какое-то более благородное отношение к миру и убийству, чем хвататься за оружие в полнейшем отчаянии, когда никакого иного выхода уже нет. Для тех, кто понимает, в чем суть жизни, оружие не является ultima ratio (последним доводом — лат.), окончательным аргументом, для них оружие представляет собой первейший аргумент, ибо оно является тем, что лучше всего содействует с организующим жизнь принципом.
Только вы этого не можете понять, а те среди вас, кто могли бы, эти, наверняка, не услышат моих слов. Насилие вас отвращает, вы считаете насилие чем-то варварским, что само по себе является глупостью, так как насилие может быть варварским и цивилизованным, точно так же, как варварскими и цивилизованными могут быть кулинарные, эротические и всякие иные обычаи. А мужчины, тренирующиеся в сражении, в соответствии с записанными, установленными правилами — это и есть вступление к цивилизованному насилию, к войне. Ведь когда дикарь нападает на дикаря, это еще не война — война появляется тогда, когда имеется приказ, обязанность, ответственность, отвага и трусость.
Тогда, в истинном в-миру-пребывании, глядя на мужчин, разучивающих zorn-hau, то есть сильный рубящий удар из-за головы, я не видел того всего, но каким-то образом понимал, как будто сам чувствовал кожей.
Вечерами, живя мышиной жизнью на своем чердаке, я вытаскивал из тайника ножичек и резал ним воздух, не размышляя над тем, почему так делаю — я просто знал, что обязан, что должен быть готовым, что мне нужно подружиться со своим оружием, что мы вместе, вдвоем суть: я и мой ножик.
И сталось то, чего я уже ожидал, глядя на тренирующихся: Вшеслав подошел ко мне и пояснил, что теперь я стану жить в этом фехтхаузе. Я же послушно кивнул, и так закончилась моя жизнь мыши, зайца, жизнь в каменном доме, в котором я ухаживал за курами. Фон Кёнигсегг желал, чтобы я туда уже не возвращался, только я живо запротестовал, мне обязательно нужно было вернуться за батистовым платком и за своим ножиком, спрятанными на чердаке, а он это понял и разрешил.
Так что я возвратился. Никому не сказал ни слова — да, они задумаются над тем, где я могу быть, только никто не станет по мне скучать, только никто не будет искать меня, ибо, не их же вина, что я где-то пропал. Вытащил я те две вещи, если не считать одежды, что была на мне, представляющие единственное мое имущество, вытащил их из тайника на чердаке, мой ножик и мой батистовый платок, положил их за пазуху и отправился в фехтовальный зал.
Зал был уже пуст. Священник ожидал меня внутри. Он сообщил, что зовут его Ханко Дёбрингер, и что теперь он мой хозяин. Я послушно кивнул. После этого священник сказал, чтобы я много не воображал, что на самом деле я грязный вендский сын курвы, и что я обязан знать свое место. На это я ему дерзко заявил, что являюсь королевским бастертом, и тогда священник Дёбрингер взял палку и хорошенько избил меня, заставляя меня повторять, что я Hurensohn и schmutzig Wende: и я послушно повторял, тем более, что это было правдой, я был сыном курвы, был грязным и, по крайней мере, в какой-то части, от моего отца короля, равно как и по рождению, являясь подданным польской короны, был я вендом — так тогда немцы частенько называли проживавших среди них славян. Когда он закончил меня бить, я сообщил, что, помимо того, что я Hurensohn и schmutzig Wende, я еще и бастерт короля Казимира. Он побил меня снова, так что даже кровь пошла из ушей, но я видел, что он доволен.
Священник показал мне место, где мне следовало спать: на подстилке, расстеленной под лавкой в фехтовальном зале. Хозяин приказал мне проснуться еще до рассвета, замести весь зал, а затем еще и вымыть начисто доски пола — я кивнул, вытирая кровь из разбитых губ и носа.
А на следующий день с утра я вновь получил трепку: священник Дёбрингер заявил, что я трогал мечи.
Это было правдой, я действительно их трогал. Они стояли у стены, с эфесами в деревянных захватах, шесть длинных мечей — langenschwer-tern с двуручными рукоятями, один громадный zweihander, похожий на те, какими через сотню лет станут сражаться ландскнехты, несколько палашей, несколько стилетов с навершиями и гардами в виде плоско расположенных дисков.
Я не отважился извлечь какой-либо из них со стеллажа, зато долго приглядывался и не мог устоять, чтобы кончиками пальцев не коснуться обтянутых кожей рукоятей, чтобы попробовать их фактуру, черненных наверший и ельцов и синей стали клинков, и тупых, щербленных от тренировок лезвий. Так что я их касался, и трепку заслужил по праву.
Потом я убирал, потом получил хлеба на завтрак, а затем глядел, как приходят ученики и как они тренируются под надзором мастера Дёбрингера. Они были начинающими — мне, естественно, казались недостижимыми мастерами меча, но единственное, что они тренировали, это четыре позиции: с крыши, плуг, глупец и вол.
Именно с этого Дёбрингер начинал све обучение, когда к нему приходили начинающие: он давал им в руки палки и говорил:
— Vier leger allain davon halt und fluch de gemain ochs, pflug, alber, vom tag, sy dit nit unmer.
Что означало только лишь, что этих четырех позиций будет достаточно, и что каждую из них следует знать. Потом показывал, и они это тренировали, до бесконечности, медленно перемещали мечи вокруг себя, vom tag, медленно в pflug, медленно в alber, медленно в ochs, потом быстрее и быстрее, шаги, рубящие удары. А я глядел, смотрел и слушал, напитывался этим эзотерическим языком фехтовального зала, запахом стальных, слегка смазанных маслом лезвий и пропотевшей кожи рукоятий.