Вечный зов. Том 2
Шрифт:
Чтобы как-то выиграть время и поспеть к колодцу хотя бы не последним, Василий решил пробежать с санками прямо через плац. Вообще-то это запрещалось, но в такую рань офицеров в лагере еще не было, а часовые на вышках обычно не обращали на водовозов внимания. Главное – не попасть на глаза дежурному по лагерю или внутренним охранникам. Но если и попадешься, огреют тебя несколько раз плетью – на том все и кончится.
На этот раз, однако, едва Василий дотащил санки до середины плаца, со стороны входных ворот послышался рев мотора и через несколько секунд мелькнули из-за угла эсэсовской казармы автомобильные фары. Сердце Василия оборвалось. Если его заметят, быть беде: в автомобиле солдаты не разъезжают по ночам, в машине, конечно, офицер. А немецкое офицерье сейчас злее собак –
Согнувшись, задыхаясь от напряжения, Василий побежал. Но было поздно. Развернувшись у казармы и перерезав плац сильными лучами фар, автомобиль, набирая скорость, стал приближаться к Василию. «Задавит!» – пронеслось у Кружилина в мозгу. И он действительно попал бы под колеса, если бы не успел отскочить в сторону, за санки с бочкой.
Черный автомобиль с ревом сделал полукруг и, заскрипев тормозами, остановился в пяти – семи метрах. Из него вышел, почти вывалился коротенький, но угловатый и костлявый гауптштурмфюрер – сам помощник коменданта лагеря, а следом за ним еще несколько человек. В машине еще кто-то остался, белело в глубине чье-то лицо, – Василию даже показалось, что там сидит женщина с распущенными волосами.
– Stinktier! Zeig deine Nummer! [4] – заорал помощник коменданта.
– Siebzehntausenddreihundertvierundzwanzig, Неrr Hauptsturmf"uhrer [5] , – вытягиваясь, отчетливо проговорил Василий.
Раздался собачий лай, к месту происшествия тяжело бежали два охранника, псы на коротких поводках рвались у них из рук. Охранники, разжиревшие, толстые, вытянулись по швам перед начальством, но зады их, обтянутые шинельным сукном, все же выпячивались. Гауптштурмфюрер, тряся от гнева щеками, что-то орал, грозя отправить обоих на Восточный фронт, стеганул хлыстом по лицу одного, потом другого. И вдруг оба они нагнулись, словно заводные, отстегнули поводки от собачьих ошейников. Василий попятился от ринувшихся на него собак. И тотчас почувствовал, как безжалостные собачьи зубы обожгли икру на левой ноге. Второй пес с ходу прыгнул на грудь, Василия словно бревном ткнуло, он упал…
4
Вонючая скотина! Номер!
5
Семнадцать тысяч триста двадцать четыре, господин гауптштурмфюрер.
Потом Василий и остервенело ревущие псы катались по утоптанному снегу, от ватного пальто летели клочья, под бока, спину и плечи ему словно сыпались крупные раскаленные угли. Василий чувствовал, как пахнет собственная его кровь, понимал, что озверевшие от этого запаха псы, если их не оттащат, заедят его насмерть. Он прикрывал руками лицо и горло, и делал это скорее инстинктивно, потому что в голове все сильнее звенела страшная, предательски соблазняющая мысль: «Пущай разом перекусят горло, и все… и все… Ведь это просто какая-то секунда…» И все-таки прикрывал до тех пор, пока левая голая ладонь не оказалась в горячей собачьей пасти. Василий еще почувствовал, как острые собачьи зубы вроде откусили пальцы, – и тут сознание разом потухло…
Очнулся он в вонючем лагерном лазарете через трое суток, долго глядел в грязную, облупившуюся штукатурку потолка, пытаясь сообразить, где он и что с ним произошло.
– В счастливой ты рубашке, видно, родился, – сказал ему пожилой костлявый лазаретный санитар. – В машине той какая-то потаскушка ихняя еще была. Она и заверещала: хватит, мол, ее мутит от запаха крови. Они и оттащили псов, а то бы…
– Ты, папаша, русский, значит… Где в плен попал? – спросил Василий.
– Кака те разница, где попал? Допросчик! – хмуро откликнулся санитар. – Спасибо скажи твоему старосте блока. Он тя, поляк долговязый, сюда
…Переступая с ноги на ногу, глядя на чугунные ворота с надписью: «Право оно или нет – это мое отечество», на псов с вываленными горячими языками, Василий почувствовал вдруг, как заныла изжеванная собаками левая кисть руки. Именно за эту руку он был и прикован к Назарову. Василий потер ее правой ладонью, сжал в кулак, поднес к глазам и долго его рассматривал, будто видел впервые. Двух фаланг на безымянном пальце не хватало, обрубок не сгибался и торчал, как сучок, кверху.
Рядом тяжко вздохнул Назаров. Василий глянул на него – капитан стоял, уронив голову, тупо глядел вниз, отрешенный от всего. Не один Назаров стоял в такой позе, но обвисшие и скорбные щеки Назарова вызвали почему-то не жалость, а досаду, и впервые вдруг где-то в глубине шевельнулось раздражение на этого человека, его бывшего командира. Кружилин перевел взгляд на Губарева – тот стоял сбоку, спрятав в рукава полосатой куртки посиневшие ладони, как-то странно выпятив губы, точно хотел свистнуть. Почувствовав на себе взгляд Василия, наклонился к нему и не менее странно произнес полушепотом:
– Вот послушай, Вась…
И начал вполголоса декламировать:
Горные вершиныСпят во тьме ночной;Тихие долиныПолны свежей мглой;Не пылит дорога,Не дрожат листы…Подожди немного,Отдохнешь и ты.– Как? – спросил он, кончив декламировать.
– Что?
– Стихи-то? – И Губарев поглядел строго и ожидающе.
– Хорошо. Я их с детства знаю.
– Это очень хорошо. Это «Ночная песня странника» Гёте, величайшего поэта Германии.
– Гёте? Это, по-моему, стихи Лермонтова.
– Лермонтов их перевел только, Вася. Гениально перевел…
С того места, где стояли Василий, Губарев и Назаров, была видна верхушка красной черепичной крыши длинного, видимо одноэтажного, здания, высоко над крышей поднималась квадратная кирпичная труба, стянутая в нескольких местах, через ровные промежутки, железными ремнями. Труба чуть дымила, и люди в полосатых одеждах знали, что это за крыша и что за труба, ибо крематории во всех немецких лагерях почти одинаковы. Чуть дальше виднелось еще несколько таких же труб.
– А я защитил диссертацию по творчеству Гёте, – все так же негромко сказал Губарев, глядя на эту трубу. Потом чуть повернулся направо, долго смотрел поверх каких-то построек на синеватые склоны невысокой горы, густо заросшей деревьями.
И вдруг глаза его набрякли, в свете тусклого дня в них блеснули слезы.
– Валь?! – качнулся к нему Кружилин. – Чего ты?
– Ничего, ничего, – прошептал Губарев. – Я всю жизнь мечтал побывать в Тюрингии… в Веймаре… – Голос его прерывался, заглох совсем, будто горло заткнуло пробкой. Он сделал глоток, проглотил эту пробку. – В городе, где жил великий Гёте…
Василий не понимал, что происходит с Губаревым, не знал, что сказать.
– Ничего… Задавят наши фашистов – и побываешь.
– Уже, уже… – сдавленно прошептал Губарев. – Только что был там, несколько часов назад. Я узнал это место. По репродукциям, по фильмам… Это вот… – Губарев кивнул в сторону. – Это гора Эттерсберг. Она вся заросла дубами и буком. Гёте здесь и написал эти стихи в 1780 году, на стене охотничьего домика, в горах, карандашом… Мы знаешь где? Мы знаешь где? В концлагере Бухенвальд. Бухенвальд – это значит буковый лес…