Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
— И здесь вы превратились в пьянчужку, — сказал Полипов.
— Нет, тут со мной случилось еще большее несчастье. Меня вдруг стали мучить вопросы — простые вопросы, которые вчера еще были мне абсолютно ясны: а что, собственно, происходит на земле, что случилось в жизни, куда она идет? И я, грамотный, культурный человек, интеллигент, — я когда-то преподавал в гимназии, я учил детей добру, человечности, справедливости, — кто же я, что я, зачем я на земле?
— Действительно, — сказал Полипов.
— Перестаньте! — Свиридов резко поднялся. — Мне вам
Он отошел к окну, опять крестом сложил руки на груди, сжимая ладонями плечи, будто ему было холодно, долго смотрел сквозь решетки на вечернее небо. И вдруг спросил:
— А вот Антон Савельев — он знает, кто он, что он, зачем он на земле? А? На его глазах жена с ума сходит, а он молчит. На его глазах сына терзают, а он молчит. Вы видели, он даже предположительно никого не назвал. Отвечайте! Как он мог? Откуда у него такие силы? Во имя чего?
Полипов не знал, что отвечать и надо ли отвечать.
— Или… или ему ясно, с самого начала ясно то, что мне стало вдруг неясно? — Свиридов потер виски длинными пальцами. — Что ж, его расстреляют. Его — чуть раньше, нас с тобой — чуть позже. Помнишь, как он сказал? «Народ придавит вас к ногтю». — Свиридов болезненно усмехнулся. — Как вшей, значит. А? Придавят?..
— Чего вы спрашиваете? Вы же только что доказывали Антону обратное.
— Ты болван, Полипов. Какой ты болван! — будто даже с сожалением произнес Свиридов.
— Вы что же, затем, чтобы сказать мне это… и вообще высказать свои… не знаю, как назвать… сомнения… и кинули меня в этот застенок, заставили смотреть на… Чтобы и у меня возникли такие же сомнения, такие же вопросы?
— За этим ли, за другим ли — мне уж и самому не понять. — Свиридов просунул руку сквозь решетку, сдернул оконный шпингалет, толкнул створки. — Захотелось — и арестовал. Я мог бы расстрелять вас вот в этом кабинете, вот из этого нагана. — Он подошел к столу и действительно вытащил из ящика наган.
Полипов дернулся со стула, но полностью, во весь рост, разогнуться не мог, так и застыл, скрюченный, застыл от смертельного испуга — в лице Свиридова не было ни кровинки, глаза, опять пустые, холодные, безумные глаза Свиридова продавливали его насквозь.
— Да, я мог бы, но не знаю, будет ли это справедливо, — заговорил Свиридов тихо. — Я мог бы освободить и Антона Савельева, но тоже не знаю, будет ли это справедливо. Поэтому самое справедливое — пустить себе пулю в висок.
Полипов с ужасом глядел на Свиридова, на его пустые глаза, на белые, как бумага, щеки, на сухие, побелевшие на сгибах пальцы, сжимающие рукоятку нагана. И ему стало до пронзительности ясно, что Свиридов сейчас действительно застрелится.
— У меня есть дочь, Полипов. Вы ее видели, кажется. Ее Полиной звать, знаете? — зачем-то спросил Свиридов.
— Да. Мельком видел.
— Если вы останетесь живы, скажите ей… когда-нибудь, если выйдет случай, что отец ее запутался, что у него не было выхода. И вообще знайте… если потом станет ясно, что я шел против течения, утром пытался вернуть прошедшую ночь, — что ж, значит, все правильно. Если же… если окажется, что я боролся за правое дело, — вы меня простите, что не выдержал. Я старался, но нет больше сил. Постарайтесь понять, что сам перед собой я был честен. А ведь сам перед собой каждый должен быть честен. Впрочем, зачем я вам говорю все это?
«Действительно, зачем?» — подумал Полипов.
— А теперь уходите! Косоротов вас выпустит.
…С бьющимся сердцем, не веря в свое освобождение, боясь, что кто-то его увидит, Полипов вышел из окованных железом дверей здания контрразведки. Когда он шел вдоль высокого забора, поверх которого была натянута в несколько рядов колючая проволока, услышал выстрел, долетевший, как он догадался, из открытого окна кабинета Свиридова. Звук был тихий, не страшный — будто кто над ухом переломил сухой прутик…
Этой же ночью, воспользовавшись советом Свиридова, Полипов, никуда не заходя, ни с кем не повидавшись, исчез из города.
На расстрел Антона Савельева повели первой июльской ночью, темной и хмурой. Было, наверное, часа три, но летние ночи короткие, на востоке, в той стороне, куда его вели, плотные тучи, застилавшие небо, начали синевато промокать. Погромыхивал где-то далекий гром.
Справа от Антона шел пожилой, с редковатыми висячими усами конвоир; время от времени зло покрикивал на Антона:
— Давай, давай… пошибче шагай! И так припоздали, рассвет скоро. А-а, лихоманец! — И толкал его прикладом.
Четверть часа назад на тюремном дворе этот конвоир, застегивая ему наручники, шепнул:
— Перепилены они. Мимо извилистого оврага поведем — прыгай вниз, как зачну кашлять, там ждут…
Сердце Антона забилось: неужели и на сей раз удастся избежать смерти?
Вышли за город, пошли редковатым березнячком. Антон знал: березнячок скоро кончится, начнется довольно густой смешанный лес, а тут берет начало этот самый извилистый овраг, не очень глубокий, поросший всякой древесной мелочью. «Удастся ли? Кто там ждет? Субботин, наверное, кто же еще…»
Антон волновался так, как никогда не волновался, даже в самых отчаянных и безнадежных положениях во время своих многочисленных прошлых побегов.
Они давно шли по краю оврага, Антон прислушивался, не кашлянет ли усатый конвоир, но слышал только, как поет неподалеку первая, сонная еще, зорянка.
Как он ни ожидал условленного сигнала — услышал его неожиданно. Усатый конвоир, все так же идя сбоку, кашляя, чуть отвернулся. Антон ударил его плечом, отшвырнул, в два прыжка очутился на краю оврага, прыгнул вниз, покатился по скользкому травянистому склону, чувствуя, что руки его свободны, только звенят на обоих запястьях нестрашные теперь железки. Наверху раздались крики конвойных и беспорядочная стрельба. Хотя сверху стреляли и наугад — на дне оврага совсем было темно, — Антон слышал, как вокруг глухо шлепают в сырую землю пули.