Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
Делать было нечего, Силантий, продрогший до костей, бросил в пустые сани бастрык, веревку, вилы, поехал в деревню, чистосердечно! все рассказал Демьяну.
— Работнички, чтоб вас… — грязно выругался Демьян. — Против порядка смутьянить — на это вы горазды… Ступай.
На другое утро, когда Силантий пришел на кафтановскую конюшню, Демьян поднял на него круглые, начавшие уже заплывать жиром глаза.
— Ступай, ступай… Я ить сказал вчерась.
— Да ты что это, Демьян? Ну, случилось… Поимей сердце.
— Ежели я буду иметь его, Михаил Лукич по миру пойдет.
— Далеко
— Во-он ты еще как?! Пошел, сказано!
Красных дней и во всей-то жизни Силантия не было, а с этих пор и вообще наступили одни черные. Правда, время от времени Демьян давал какую-нибудь работу и ему, Силантию, и Федору, когда тот стал подрастать. Но что бы и как бы старательно они теперь ни делали, Демьяну все казалось не так, он вечно на них покрикивал, заставлял переделывать, платил разве-разве половину.
— Да что это он за кровосос такой? — не раз глухо говорил Федор, ноздри его от обиды подрагивали. — Я ему, попомни, воткну вилы в бок.
— Одумайся, что мелешь?! — зеленел и без того позеленевший Силантий. — А потом на каторгу за прохиндея этого?
Неизвестно, каким путем — то ли сам подслушал, то ли кто другой да потом угодливо донес Демьяну, — только Инютин узнал об этих словах. Он не рассердился, лишь сказал с ухмылочкой:
— Во-во… Едино семя — едино племя. Ишь волчонок! Ну, ты-то еще воткнешь ли, нет ли, а я, считай, уже изделал это.
И вообще перестал давать Савельевым работу.
Демьян знал, что делал. Работы, кроме как у Кафтанова, в деревне не было. Силантий пробовал ходить на заработки в Шантару, по другим деревням. Иногда и удавалось кое-что подработать. Федька ловил на Громотухе рыбу, зимой ставил петли на зайцев. Этим и жили кое-как, но концы с концами свести было невозможно. Все Савельевы обносились, в избе, кроме стола, табуреток да нескольких чугунков, ничего не было.
Нынешней весной, перед самым половодьем, Силантий возвращался домой из соседней деревни, неся в кармане рваного зипунишка заработанную трешницу. Он торопился, чтобы до ледолома поспеть в Михайловку. Когда перешел Громотуху, его нагнала запряженная парой крытая кошева с колокольцами. Он посторонился, давая дорогу, но кошева остановилась.
— Постой. Ты, Силантий, откуда? — услышал он голос самого Кафтанова.
— С Гусевки я… Работал тама месяц.
— Погоди. А пошто не у меня?
Кафтанов был пьяненький, веселый, глаза поблескивали, крупный нос багровел, как стылый помидор. В глубине кошевы угадывалась женщина, завернутая в тулуп.
— Я давно у тебя не роблю уж, Михаила Лукич. Демьян не дозволяет…
— Как так? Да ведь ты самый работник… А ну, садись!
Силантий взобрался на козлы.
— А правь на Огневские ключи! Не жалеть жеребцов!
На ключи так на ключи, Силантию было все равно. Он уже понял, что Кафтанов загулял.
На лесной заимке стоял крепкий сосновый дом в четыре комнаты, конюшня, баня и еще кое-какие службы. Баня стояла на берегу озера, в котором водились огромные щуки. Летом Кафтанов любил, напарившись, нырять в это озеро и подолгу плавать в нем.
Когда приехали, из дома на звук колокольцев выскочил молодой парень, бывший приказчик кафтановской лавки в Шантаре Поликарп Кружилин, схватил лошадей под уздцы. Савельев знал, что этот коренастый парень с буйными черными вихрами, с режущим взглядом всю зиму, с осени, живет на заимке в должности «смотрителя». Силантий не раз заходил в шантарскую лавку, встречаясь с глазами приказчика, думал: «Хлюст. Такие-то обсчитают — и глазом не моргнут». За что хозяин разжаловал его в «смотрители», Силантий не знал. Да и кто поймет крутой и сумасбродный нрав Кафтанова? И потом — то ли разжаловал, то ли пожаловал, тоже было не понять. Говорили, что молодой приказчик лихо пляшет, и Кафтанов, напившись, заставлял якобы его плясать до упаду перед своими сударушками.
Кафтанов выпрыгнул из кошевы. Следом вылезла и женщина, тоже вроде пьяная, по виду цыганка, сбросила тулуп, сверкнула узкими глазами. Кружилин кинулся к ней, намереваясь отвести в дом.
— Прочь! — рявкнул Кафтанов, сам повел ее к крыльцу. Потом вышел из дома, бросил Кружилину его полушубок и шапку. — В Михайловке сдашь коней Демьяну, а сам в Шантару, на прежнее место. Поплясал — и будет. — И закрутил волосатым кулаком перед носом Поликарпа. — А то, гляжу, к бабам моим сильно прилабуниваться стал, зараза, как только я переберу. Совести у вас, кобелей, нету. Твое счастье, что ни разу не поймал! А то камень бы к шее да в пруд…
Кружилин надел полушубок, молча сел в кошеву и уехал.
— Вот так, — удовлетворенно произнес Кафтанов. — Ты-то, Силантий, откобелил, должно, уж, а? Будешь теперь заместо Поликашки тут. Ну, тащи самогонки. Вон в курилке возьми, помидоров из погребушки достань… Что рот раззявил, живцом у меня!.. Да баню растапливай, мыться с цыганкой этой будем…
Так Силантий стал жить на Огневской заимке.
Сперва старику муторно было глядеть на пьяные оргии хозяина и его гостей. Иногда Кафтанов привозил откуда-то на заимку по нескольку мужиков и баб, они по неделям беспробудно пили, жрали, орали песни, плясали, все вместе мылись в бане, выгоняя хмель, а потом с разбегу с визгом, с гоготом ныряли, прыгали в озеро. И мужики и бабы бесстыдно шлялись по дому, по заимке полуголые.
— Собачник… Прости ты, господи, истинный собачник… — шептал иногда Силантий, присев где-нибудь отдохнуть.
Перед началом гульбища на заимку всегда приезжал Демьян Инютин, привозил всякие копчености, соленое сало, конфеты, иногда ящик-другой никогда не виданных Силантием, диковинных бутылок с вином. Он почти ничего не говорил Силантию, лишь кисло усмехался в лисью свою бородку, как бы говоря: ладно, мол, живи уж пока, раз хозяин того желает.
Так и шла жизнь до сегодняшнего дня…
Федор, за последние годы вытянувшийся чуть не с отца, пришел с огорода весь мокрый. Старые холщовые штаны были засучены выше колен, ноги грязные. Густые, давно не стриженные волосы космами падали на лоб.
— Чего тут такое? — спросил он начавшим ломаться голосом. В плечах он был еще узок, лопатки сильно выпирали из-под рубахи, длинные руки болтались чуть не до колен, но ладони уже широкие, сильные, мужские, над верхней губой пробивался первый пушок, грудь начинала бугриться.