Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
— Не надо плакать. Чего теперь… — Он погладил ее плечо.
— Почему, почему это она? Зачем?
— Федька мне сказывал — из-за отца она твоего. Будто он с бабами там, на заимке…
Сбиваясь и краснея, Иван рассказал, что знал.
— Врешь, врешь! — закричала она, вскакивая. — Врете вы с Федькой вашим! Не может он, отец, так… — Но, успокоившись, сказала: — Я должна сама поглядеть, как он там, отец, на заимке. Понял? Ты это придумай, как увидеть. У Федьки своего спроси.
— Да как я? Федька с отцом который год безвылазно в тайге живут, деготь гонют.
— Не знаю. Придумай — и все.
И однажды он повел ее
К заимке подошли уже в темноте, голодные, смертельно уставшие. Долго стояли за деревьями, глядя на ярко освещенные окна дома, из которого неслись пьяные крики, песни, женский визг.
— Вот, — сказал Иван. — Вот видишь…
Анна стояла, держась за дерево, потом оттолкнулась от него, подошла к освещенному окну, заглянула в комнату. И в ту же секунду будто кто саданул кулаком ей в лицо, голова ее мотнулась назад. Зажав лицо руками, она попятилась, чуть не падая на спину.
Иван увел ее в лес, там они сели в высокую траву. Анна опять лежала у него на коленях и, сильно вздрагивая, глухо, тяжело рыдала.
Ивану шел тогда пятнадцатый год, он тайком от матери начал покуривать и, решив свернуть папироску, полез в карман за табаком, брякнул спичками. Анна тотчас вскинула голову, волосы ее чуть растрепались, в глазах отражался лунный свет, и они тускло блестели.
— Дай мне спички! — вдруг потребовала она и, не успел Иван опомниться, вырвала у него коробок, зажала в кулаке, медленно двинулась к дому.
— Анна, Анна…
— Ну?! — воскликнула она, остановилась. — Айда, поможешь окна и двери чем-нибудь подпереть, сеном обложить…
В несколько прыжков Иван очутился возле Анны, грубо схватил ее за руку, разжал пальцы, отобрал спичечный коробок и швырнул в кусты.
— Что придумала?! Одумайся…
— А ты… ты! — Она отступила на шаг, размахнулась, ударила его по щеке. — Ищи спички! — И опять ударила. — Ищи! Ищи…
Она хлестала его по щекам сильно и больно, не жалея. Иван не сопротивлялся, только отступал…
…В Михайловку шли тихо, молча, Анна — впереди, Иван — сзади, за всю дорогу не сказав ни слова.
На другой день Анна заметалась в горячке.
Проболела она две недели, а на третью в домишко Савельевых пришел Инютин Демьян.
— Анна тебя велела позвать, — сказал он, криво усмехаясь в лисью бороду. — Ступай.
Входя в дом Кафтанова, Иван услышал сквозь тонкую дверь из другой комнаты голос самого хозяина:
— Это что за прималынды у тебя такие? Зачем Савельев Иван тебе? Будет, что ребятней хороводились.
— Мое дело, — отвечала Анна. — Он товарищ мой.
— Да ты соображай! Ты вон баба почти, а он мужик.
— Мое дело, сказала! Захочу — и замуж за него пойду.
— Чего, чего?! Я те ноги-то выдерну да к плечам и приставлю…
Но в это время Инютин застучал деревяшкой по полу, голоса стихли. Кафтанов вышел из комнаты, перерезал Ивана взглядом, но ничего не сказал.
Анна лежала на кровати бледная, худая.
— Никому не говорил… что мы на заимку ходили?
— Нет.
— И не говори… А тебе спасибо, что спички отобрал. Прости меня, Ваня, что я там нахлестала тебя.
Потом она задала вопрос, который он никак не ожидал:
— А про старшего брата, Антона, известно что про него?
— Нет, ничего не знаем.
Помолчав, задала еще один странный вопрос:
— А у Федьки остался шрам от шашки-то, которой его к скале Инютин тогда притыкал?
— Какой шрам! Все зажило без следа.
Поговорили еще немного о разных пустяках, а у Ивана все звенело в ушах: «Захочу — и замуж за него пойду… Захочу — и замуж за него пойду…»
Когда Иван выходил из усадьбы, Кафтанов, стоявший возле только что отстроенной, новой завозни, опять ободрал его глазами и опять ничего не сказал.
Осенью Анна уехала в Новониколаевск. Иван пришел проводить ее. Не стесняясь отца, Анна взяла Ивана за обе руки.
— До свиданья, до свиданья…
Она, может, и еще что-нибудь сказала бы, но рядом стоял отец, прижмуриваясь, как кот, глядел на них. А когда Анна уехала, Кафтанов спросил, все так же щуря глаза:
— Ну-ка, ответствуй, Ваньша, в женихи, что ли, она тебя выбрала?
Иван вспыхнул, даже шея зарозовела. И вырвалось у него:
— А чем я хуже других? Такой же человек.
— О-о! — Кафтанов даже приоткрыл волосатый рот. — Спесь, примечаю, у вас фамильная. А ну-ко, сядь рядом.
Иван робко приткнулся сбоку грузной туши Кафтанова, сердце само собой начало постукивать затаенно-радостно. «Видал бы кто! Ведь с самим, с самим сижу…»
А Кафтанов между тем говорил не спеша, поплевывая на землю подсолнечной шелухой:
— Каков ты человек, хуже других, нет ли — это разреши-позволь мне решать… Полюбишься мне, сумеешь угодить — себе угодишь. Вот пример тебе — Демьян Инютин. Кто был таков? Так, пыль земляная, лопух при дороге. Но выказал мне преданность — в человеки я его определил. Также Федьку хотел вашего, а он, болван, зубы мне показал. Ну, зубы обломать мне недолго, да я… добрый. Потом сколь разов отец твой вместе с Федькой в ногах у меня валялись: дай, христа ради, работенку какую, бес попутал насчет Антошки непутевого, объявится — сами, мол, выдадим теперя, не знали, что он супротив властей идет. Что я мог? Пнуть им в хари-то да за порог выкинуть. А я — нет, черт с вами, мол, отправляйтесь в лес бревна валить да деготь гнать. Не потому, что поверил в раскаяние. Зубы-то есть, помню. А потому, что добрый. Или Поликашку Кружилина, бывшего моего приказчика, взять. Тоже хотел в люди его вывести, от войны выкупить даже, а он, слышу, однажды толкует в моей же лавке с мужиками: облегченья в жизни, братцы, матюгами не сделаешь, вы, дескать, матюгаете хозяина моего Кафтанова, а он знай сосет вашу кровушку… Та-анцор! Ишь сын каторжный, забродила отцова кровь-то когда. Ну, пущай забрали его, может, там мозги проветрят, а матерь его я не притесняю, нет, зачем? Пущай и Поликарп Кружилин, и Федор ваш похлебают горячего досыта, одумаются, ко мне же приползут, больше некуда. Да я только не тот уже для них. Деготь гнать — это пожалуйста, а что почище да повыгоднее — погодите до смерти, я других туда поставлю, которые преданность ко мне имеют… Словом, дурье люди, им конфету в рот кладешь, они выплевывают. А?
Иван слушал голос Кафтанова, половину понимал, половину нет. И когда тот замолчал, Савельев вздрогнул:
— Я ничего. Я слушаю…
— Это хорошо, что слушаешь. Для начала в конюхи тебя определяю. А там видно будет. Заслужишь — в приказчики пойдешь. Ты, кажись, обучался немного грамоте?
— Два года походил, в третью группу перешел, да отец с Федькой в тайгу уехали, а мать хворая…
— Ничего. Дело не в грамоте, а в разумении. Понимай!
Кафтанов стряхнул с толстых колен подсолнечную шелуху.