Вечный зов
Шрифт:
Медленно-медленно Иван повернул голову к сыну:
– Это кто же тебе сказал… что я враг народа?
– Да кто? Пацаны все дразнили меня.
– Вон как, – тихо произнес Иван.
– Ага… Когда я маме сказал, что ребятишки дразнятся, она сказала: «А ты не верь…» А сама плакала ночами, я слышал… И дядя Панкрат тоже говорил, чтоб я не верил…
Иван опять долго глядел в окно.
– Они тебе правильно сказали – и мамка, и дядя Панкрат.
– Да я и сам знаю, что никакой ты не враг, – негромко проговорил Володька. – Какой же ты
– Ну, что?
– Непонятно только: почему ты в тюрьме-то сидел?
Иван опять прижал к себе его голову, стал гладить по спутанным волосам.
– А ты думаешь, сынок, мне понятно? Ну, ничего. Подрастешь – сам все поймешь…
– Как же я пойму, если тебе самому непонятно? – помедлив, спросил Володька.
Иван Савельев отошел от сына, присел на скрипнувшую под ним деревянную кровать. И ответил тринадцатилетнему сыну, как взрослому:
– Видишь, в чем тут дело, однако… Жизнюха-то наша, сынок, так закрутилась, что, барахтаясь в ней, и не разберешься, что к чему. А ты подрастешь, и как бы со стороны тебе все ясно и понятно будет.
Володька, наморщив лоб, пытался вникнуть в слова отца, сероватые глаза его стали не по-детски задумчивы.
– Ой! – сорвался он с места, схватил кнут. – Я сижу, а косари хлеб ждут. Даст мне выволочку дядя Панкрат!
Володька убежал, а Иван походил по комнате, разулся и прилег на кровать. Было непривычно вот так лежать одному, в тишине, на мягкой чистой постели. И эта тишина, и высокая деревянная кровать с синими подушками из настоящего пера, большая, недавно выбеленная печь, чистенькое окошко, в которое вламывались потоки солнца, – все казалось нереальным, неправдоподобным. Непонятно было, как он, Иван, очутился в такой обстановке, не верилось, что он сколько угодно может лежать на этой постели, наслаждаться тишиной, чистотой, покоем.
«Ива-ан! Ваня-а!..» – хлестанул вдруг в уши истошный крик жены. Иван, оказывается, задремал. Судорожно вздрогнув, он приподнялся, сел на кровати. «Почудилось, что ли?»
Иван потряс головой, чтобы сбросить наваждение. Но оно продолжалось, потому что дверь в избу распахнулась, влетела Агата, страшная, разлохмаченная.
– Ива-ан! Ванюшка-а! – упала она ему в колени и тяжело забилась.
– Погоди, Агата… Что такое? Чего ты?! – не на шутку испугался Иван.
– Война, Иван! Война-а…
Агата подняла лицо, вместо глаз ее были черные, мутные ямы, по розовевшим недавно щекам, сейчас пепельно-серым, дряблым, вмиг износившимся, текли из черных ям слезы…
Семен и Вера возвращались в село степью. Был уже поздний вечер, солнце садилось. Сбоку текла Громотуха. Назвеневшись за день, она текла безмолвно, лениво, заходящее солнце окрашивало ее в медно-золотой цвет.
Колька Инютин, Димка и Андрей ушли домой раньше.
Время от времени девушка останавливалась и говорила:
– Сема, еще разок.
Семен целовал ее. Вера оплетала его шею горячими руками, плотно прижималась, точно
– Ненасытная ты.
– Ага, жадная я, – соглашалась Вера. – Губы болят, а мне все хочется… Ох и любить я тебя буду, Семушка! Все парни завидовать будут.
Возле села, на берегу реки толклись несколько парней и девчонок. Какой-то человек в белой рубашке с засученными по локоть рукавами сидел на плоском камне, тренькал на гитаре.
– Там вроде Манька Огородникова… Погоди, я сейчас… Я ей платье заказывала.
Вера побежала к берегу, о чем-то стала говорить с Огородниковой – круглолицей, полноватой, с непомерно большими грудями, которых, как Семен замечал, она стеснялась сама.
Обождав Веру минуты три, Семен нехотя приблизился к берегу. Человек с гитарой запел надрывно-стонущим голосом:
…Я подрастал, я становился краше,Любить девчонок стал и начал выпивать.«Ты будешь вор такой, как твой папаша», —Твердила мне, роняя слезы, мать…«Кафтанов! Макар!» – сразу догадался Семен и хотел уйти. Но Макар обернулся, сузил свои прокопченные глаза.
– A-а, племянничек! Ну здравствуй.
Семен промолчал.
– Не хочешь знаться? – скривил губы Макар. – Ну, я не в обиде.
Ветерок играл тонкой шелковой рубашкой Макара, на жилистой руке его поблескивали часы. Хромовые, с квадратными носками сапожки «джимми» были перемазаны глиной. «Вырядился. И сапог не жалеет», – мелькнуло у Семена. Какая-то огненно-рыжая, незнакомая девица подошла к Макару, откровенно и бесстыдно повисла у него на плече, что-то шепнула.
– Отвались, – брезгливо повел плечом Макар.
На руке у рыжей Семен заметил такие же часы, как у Макара. «Ворованные», – подумал он.
– А я, Сема, помню – сперва такой вот ты был, потом такой, такой… – Макар показал, какой был Семен. – А сейчас смотри ты, вырос.
– Верка, пошли, – сказал Семен.
Макар снова тронул гитарные струны:
Семнадцать лет тогда мне, братцы, было…
Но вдруг резко оборвал песню:
– Заходи как-нибудь, Сема. Об жизни поговорим.
– Об какой? – усмехнулся Семен. – Об тюремной? Что-то она меня не интересует.
– О-о! – протянул Кафтанов, черные глаза его сузились. – Мать видела твоя, что я приехал?
– А мне почем знать?
– Ну, ну… Привет ей передай, – с улыбкой промолвил Макар и отвернулся.
К селу Вера и Семен подходили молча. От реки доносилась бесконечная тюремная песня Макара:
Шли дни за днями, за месяцами годы…Все то сбылось, что предсказала мать…– Тьфу! – сплюнул в дорожную пыль Семен.
– Конечно, – сказала Вера задумчиво. – А часы у него хорошие. И этой рыжей – заметил? – подарил.