Ведьмин век
Шрифт:
Она взметнула руки; воронка вывернулась снова, сделалась прежней, и на остатках бетонной стены, казавшейся невообразимой древностью, увидела человека, распятого на теле собственной машины.
Сотни огоньков. Новые звезды в чудовищной карусели.
— Гори! Гори! Гори!
Ее трон содрогнулся.
Нет, ее трон незыблем; ее трон — единственная неподвижная сущность в бешено вращающемся мире, в круговороте неба и звезд, земли, воды и огня; Она
Вот она, древняя статуя. Осыпающийся от времени сфинкс; она неподвижна, она — исполинская башня, в недрах которой змеятся лестницы и путаются переходы, она — чудовищное сооружение неведомой цивилизации, Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
— Благослови свое пламя, Матерь!..
Ее взгляд поднимается, желая благословить.
Человек, распятый среди бетона и стали, поднимает взгляд, чтобы принять благословение собственной гибели.
Гибели всего, чему он служил воплощением — мира жестких связующих нитей. Мира несвободы, потому что любая привязанность…
— Благослови свое пламя, матерь!..
Откуда этот чужой ритм. Откуда это неудобное, беспокоящее, мешающее вечному танцу…
Она содрогнулась.
Оттуда, из искореженных развалин, бывших когда-то его силой и властью, к ней тянулась рука.
Его руки скованы, скручены железным тросом, беспомощны и неподвижны — но она ясно видела. Не глазами.
Одновременно требовательная и несмелая; напряженно протянутая рука, каждой мышцей желающая — дотянуться…
Воронка накренилась.
На мгновение; так наклоняется чаша, роняет красную каплю вина, всего лишь каплю — но белому платью невесты достаточно, вот роза цветет не там, где подобает, равновесие поколеблено, вино в чаше ходит кругами, волнуется, ищет свободы…
Чужая рука тянется — теперь уже почти властно. Чужой ритм лезет сквозь ритм торжественного танца, пробивается, будто трава сквозь асфальт, будто бледный зеленый листок, ворочающий гранитные плиты; чем так пугает ее этот беспомощный, в общем-то, порыв?!
Испуганные глаза ее детей; она успокоит. Она порадует их новым оборотом хоровода…
И новый оборот взметается. И с оттяжкой бьет по протянутой руке, желая отсечь ее, будто сухую ненужную ветку.
Чужой ритм на мгновение захлебывается.
Звезды размазываются кругами, черное небо светлеет, луна носится, как яичный желток в воронке вертящегося кофе; ее дети хватаются за руки и летят праздничной гирляндой, летят в череде планет и созвездий, среди горящего огнями праздника, купол неба вытягивается трубой, и там, в конце колоссального тоннеля, на мгновение вспыхивает невозможный, неземной, сказочно прекрасный свет…
Поднимается пламя, пожирая хворост. Человек на стене
Его сердце еще бьется. Его сердце бьется чужим ритмом, заставляя ее терять нить, заставляя накреняться торжественную чашу.
Она содрогается снова.
Потому что снова видит протянутую к ней руку.
И дети ее хлещут кнутами по вздрагивающим пальцам, и дети ее заходятся в хохоте, потому что нет ничего смешнее напрасной надежды…
Воронка накреняется снова. Теряя звезды, соскальзывающие с темного края и навсегда исчезающие в безвременье; нарушая хоровод ее летящих по воздуху детей, ее частиц, глаз, ее нервов и мышц…
Конус заваливается набок. Ей стоит усилия — заново установить черную ось смерча над своей головой.
Ритм. Такой слабый, такой безнадежный и не желающий надежды, черпающий жизнь в собственной обреченности, еле ощутимый — все разрушающий — ритм…
Статуя вздрагивает. Сотрясается башня, песчаной пылью осыпается залежавшееся в щелях время.
Потому что рука, повелевающая и зовущая, мучительно хочет дотянуться — и с перебитыми костями…
И смерч снова теряет равновесие.
…и даже дочерна обугленная — эта рука будет, будет тянуться…
Как трава сквозь камни.
И это простое осознание заставляет Ее содрогнуться в третий раз, и, будто лишившись опоры, Она опрокидывается внутрь себя.
Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
Она — рыжая девочка, мечущаяся в лабиринте коридоров и комнат. Она заключена внутри статуи и не найдет выхода.
Она, абсолютно свободная, вмещающая в себя мир, замещающая мир собой…
Сверхценность — вот это слово. Та из ценностей, которая становится единственной…
Колокол бьет — говорит, ничего изменить нельзя. У колокола самый торжественный и безнадежный в мире голос.
Она…
Скорее, Ивга, скорее. Скорее, Ивга, там мелькнул свет, может быть, там приоткрытая створка, скорее, скорее, по лестнице вниз, направо, налево, проваливающийся под ногами пол…
Тесная комнатка, в которой сидит, положив голову на сплетенные пальцы, ее мать с темными кругами вокруг глаз.
— Мама, я хотела написать тебе… когда все образуется, когда устроюсь, я написала бы, клянусь, мама… Я должна спешить, я не могу сейчас…
Мать смотрит тяжело и с укоризной; Ивга вылетает в коридор, кидается в дверь налево — заперто, навеки, на огромный ржавый замок, и за дверью — страх, страх…
Вниз, по винтовой лестнице. Колотя во все двери, вперед, по длинному коридору, кажется, там мелькнул свет…