Ведьмины круги (сборник)
Шрифт:
ПРОЩАЙ, ОФЕЛИЯ!
Повесть
«Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою чужую тайну и буду хранить ее, как свою! Клянусь страшной клятвой! А если нарушу, пусть мне будет пусто,
Я сижу у забора на деревянном ящике и повторяю клятву. Не поручусь за верность каждого слова: я мог их перепутать или переставить. Кроме последних. Когда-то они показались мне очень страшными. Даже не про вечное проклятие, а про пустоту. Почти физически я тогда ощутил, как это ужасно: пусто вокруг, внутри, везде.
Раньше я часто вспоминал слова клятвы, особенно перед сном. Мне казалось, они были ключом к тайне, но ничего этот ключ не открыл. Три года я повторял клятву, с двенадцати лет, с того самого времени, как пропала Люся. Ушла и не вернулась. Исчезла. Словно ее никогда и не было в нашей жизни. И вообще не было.
Цветет черемуха, но, вопреки народным приметам, холода не пришли. Тепло. Только сильный ветер полощет кроны тополей и время от времени взметает волны пыли с песком, несет бумагу, фантики, окурки и катит гремящие пластиковые бутылки. Я встаю размяться и снова присаживаюсь на ящик. Устал, отупел и ни о чем больше не думаю. А бабка стоит – хоть бы что. Смотрю на ее спину, облепленную коричневым сарафаном. Спина широкая и холмится, как взбитая подушка. А зад еще шире, и одно бедро выше другого. А потом другое выше. Это зависит от того, на какую ногу она делает упор. Переступила на правую ногу – левая ягодица взлетела, переступила на левую – правая. Левая – правая. Левая – правая. Сколько времени я здесь сижу?
Я не хочу возвращаться к старому, к тем словам, мыслям, пустоте. Мы с матерью только-только начали выбираться из этой пустоты и наполнять ее чем умели. Я не хотел больше жить вчерашним днем и думать о завтрашнем не был намерен. Я хотел жить сегодня, сейчас. Вместо этого часа два или больше я бултыхался в своем прошлом без всякой надежды выплыть.
Глава 1
ПОДВЕНЕЧНОЕ ПЛАТЬЕ
Раза два в месяц я выполняю домашнюю повинность – иду на рынок за картошкой. До рынка можно доехать на автобусе, но ходит он редко и набит под завязку. Поэтому проще, даже с тяжелым рюкзаком картошки, плестись пешком. Вот и плетусь.
Наш район называют Вокзальным: рядом железнодорожный вокзал. Мне он нравится своей разномастностью. Здесь есть всё: от нашей девятиэтажки, «хрущоб» и сталинских каменных четырехквартирных домиков с полукруглыми балкончиками до частных, дачного типа деревяшек в яблоневых садах.
Входная рыночная арка видна издали, но чтобы попасть к ней, надо идти дворами и переулком, пока за поворотом неожиданно не откроется обширный пустырь. Рынок обнесен забором, а на прилегающем к нему пустыре – барахолка, толкучка, настоящий табор. Сидят на ящиках, складных стульчиках и прямо на земле, разложив на газетах и картонках свой товар. Стоят и прогуливаются с вещами в руках. Есть среди продавцов явно спившиеся люди, есть и совершенные на вид интеллигенты. Торгуют всем: электродеталями, сантехникой, инструментом и всевозможными железяками, вплоть до ржавых искривленных гвоздей, сложенных кучками. Старухи продают что Бог послал: ношеное тряпье, стоптанные башмаки, комнатные цветы в горшках; у них можно найти заварной чайник без ручки и старые, с порыжелыми страницами книжки вроде Пришвина, Мамина-Сибиряка или «Критики абстрактного искусства». Тут же разнокалиберные пуговицы,
Парня со стеклянными цветами, лебедями и узкогорлыми кувшинами, в которых, как в клетке, сидят стеклянные петушки, я давно заприметил. Он приходит со своим столиком.
Постоянно встречаю и двух инвалидов. Один – молодой, неопрятный и небритый – слеп. Его грудь, как стенд, увешана цветными полиэтиленовыми пакетами, и в руке пакет, куда покупатели кладут деньги. Слепого жалко. Я все время думаю: находятся ли подлецы, которые его обманывают? Зато другой барахолочный завсегдатай в инвалидном кресле сочувствия не встречает. Наверное, какой-то жук. У него на коленях разложены ордена, медали и ломаные часы. Вокруг тусуется подозрительная публика.
Часто на толкучке можно обнаружить что-нибудь по-настоящему любопытное. На этот раз меня привлек граммофон с розовой трубой, похожей на гигантский цветок вьюнка. Возле него группировалось много зевак, а старинная музыкальная машина вопила, скрипела, заикалась и присвистывала гнуснейшим голосом – почище кошачьего концерта.
Торговцы толпятся, клубятся весьма произвольно. Но к деревянной рыночной арке через пустырь тянется упорядоченный проход, некая аллея, где вместо дубов или лип стоят люди с самоварными трубами и домашними тапочками, лифчиками и трусами, перчатками и кроличьими мужскими шапками. Поглазев на граммофон, я и направился по этому проходу на рынок. Через полчаса я рассчитывал быть дома. День только начинался, и у меня были на него свои виды.
У самого входа на рынок я наткнулся на странное зрелище: семь теток выстроились в ряд и все, как одна, держали свадебные платья. Меня это поразило. Целая выставка! В газетах пишут, что сейчас мало играют свадеб. В Петербурге, наверное, почаще: город огромный, а у нас вряд ли наберется семь невест одновременно. Хотя поражало все же не количество.
Когда в пыльной сумрачной комиссионке висит платье с фатой, это просто свадебное платье – безличное, вроде театрального костюма. А здесь, на толкучке, под ярким весенним солнцем, на ветру, который раздувает белые юбки, шевелит разные оборки, рядом с небритыми синюшными харями, цепкими глазами продавцов, ищущими покупателей, бессмысленно блуждающими – зевак, рядом с цыганской пестротой и убогостью барахолки, – это были не просто платья, а символы. И они «кричали»! Уж очень вырывались из обстановки. И я подумал еще, что символы эти с изъяном. Может, изначально они и были безупречны, но окружающая пошлость и их опошлила, замарала. Чистоту, счастье, радость, надежду на добрую, хорошую жизнь… Не знаю, как точнее сформулировать, потому что это и не мысль была, а мгновенное острое ощущение, что за каждым платьем стоит судьба. Возможно, давешние невесты уже и с мужьями развелись, а может, лупит их муж, мордует и материт почем зря. А символами семейного счастья на барахолке торгуют.
Из семи женщин только одна была молодой и могла быть законной владелицей платья. Остальные – кто они? Свекрови, матери, чужие тетки?
Я шел медленно, но не останавливаясь и, разумеется, платья не разглядывал. Все эти воздушные тряпки были для меня почти на одно лицо. Побелее, пожелтее, у того длинная юбка, у того – короткая. Скорее уж обратили на себя внимание руки, державшие воздушные «символы», – темные, рабочие, иссеченные морщинами, из тех, что загорают и стареют на грядках. Только у молодой были гладкие, толстые пальцы с облупленным маникюром.