Век Джойса
Шрифт:
Вместе с тем Манн никогда не сторонился темных сторон жизни и даже обосновал модернистское пристрастие к "болезни и смерти":
Как бы ни углублялась медицина в изучение болезни и смерти, ее целью всегда остается здоровье и человечность.
Путь Иосифа — это судьба человечества, сам Иосиф — правдоискатель, библейский Фауст, творец жизни, символ человечности…
Путь Иосифа в романе — это осознание традиции и затем преодоление ее ограниченности. Иосиф в отличие от отца — во многом осознающая свою неповторимость индивидуальность. Юноша совершенно отчетливо видит свое физическое и духовное превосходство над братьями. Он просит и даже требует от отца символический подарок — драгоценное свадебное
Сам Т. Манн писал:
Я рассказывал о рождении "я" из первобытного коллектива, Авраамова "я", которое не довольствуется малым и полагает, что человек вправе служить лишь высшим целям — стремление, приводящее его к открытию Бога. Притязания человеческого "я" на роль центра мироздания являются предпосылкой открытия Бога, и пафос высокого назначения "я" с самого начала связан с пафосом высокого назначения человечества.
Можно назвать это нехудожественностью морализирования, а можно сказать, что при всей глубине, правдивости, первозданности Улисс уступает Иосифу, и это — такое же поражение Джойса, как осознание им силы толстовского Много ли человеку земли нужно? Но — в равной мере — при всей евангелической чистоте Иосиф уступает Улиссу по широте спектра человеческой природы, не говоря уж о его идеологичности, программности, святочности. Всё это, будучи победой Манна над фашизмом, является его художественным поражением и отказом от человека истинного, где под истиной понимается — всё!
По духу своему Иосиф ближе к Поминкам, чем к Улиссу — и там, и там акцент сделан не на мифологичность, а не на психологичность.
Да, да, рационализм и страстная влюбленность в мысль тоже творили свои мифы — в то же время и с почти тем же жизненным охватом. Вспомним хотя бы Назад к Мафусаилу, где разум состязается в фантазии с интуицией, и, возможно, превосходит ее изобретательностью, но… не глубиной. Он, как и должно разуму, верит в возможность новых редакций мира, видит плоды старых и… всё равно верит…
Нет, что я говорю? — Манн лучше, чем кто-либо иной понимал двойственность и амбивалентность упадка, который может быть не только разрушительным, но и созидательным. Ведь именно упадок Афин вел к Платону, упадок Рима — к Петронию, Ювеналу, Проперцию и Вергилию, закат Европы — к Джойсу, наша революция — к Булгакову и Платонову.
"Упадок" — это может означать утончение, углубление, облагораживание; он может не иметь никакого отношения к смерти и к концу, напротив, он может означать подъем, возвышение, усовершенствование жизни.
В другом месте он говорит об этом еще определенней: "Без породы "less extroverted and more sensitive" *, без "ressentiment" **, без нравственной нетерпимости слабости, ее страдальческого критицизма, для которого действительность, какова она есть, действительность, устраивающая приспособленных к ней, несносна, — короче говоря, без decadent, без маленького Ганно, человеческое общество не продвинулось бы ни на шаг вперед с допотопных времен".
* Менее экстравертированный и более чувствительный (англ.).
** Способность менять мнение (англ.).
Искусство в какой-то мере и есть утешение этих слабых, для которых действительность несносна. Это — их гармония, совершенство, их прибежище, их способ само- и жизнеутверждения. Возможно, здесь Манн шире Джойса: ведь даже в упадке наряду с его горечью он находит жизнеутверждающее начало.
В отличие от большинства современных ему авторов интеллектуальной прозы, освоивших манеру поэтико-эссеистического повествования, Томасу Манну удалось при жизни привлечь к "трудной книге" интерес широкого круга читателей. Видимо, он владел секретом, которого не знали Музиль, Йитс или Брох.
МИФЫ — МАЛЫЕ И НЕОБЪЯТНЫЕ
Мифологичность Иосифа — не в хорошем знании автором библейских легенд, но — в "богатстве мифических ассоциаций и силе, с какой они наполняли мгновение".
Т. Манн охотно держит читателя в плену мифологического мировосприятия, в соответствии с которым и согласно идее "рассеяния" и "системе настроений" все люди восходят к Адаму и Еве, к "древним прообразам", а башни, вроде Вавилонской или американской огромной пирамиды в Халуле, могут быть сведены к возникшему в незапамятно давние времена сказанию о "вневременной реальности" — о Великой Башне, к этому исходному рубежу образования соответствующего понятия о башне вообще. Так получилось, что любая известная людям конкретная башня была "только кулиса, только один из многих мысов на неизмеримом пути к подлинной башне".
Мифы — это и есть подлинная история, отличающаяся от "историчности" внутренней ценностью, сокровенностью, священностью, сакральностью. Миф — не только "одежда тайны", но глубинная суть жизни-тайны. "Ибо суть жизни настоящее, и только в мифическом преломлении тайна ее предстает в прошедшем и будущем временах".
История человечества, как, впрочем, и все личные истории, — "это сплошь мифы различной величины, начиная от малых мифов об отдельных событиях в жизни какого-либо лица и кончая всеобъемлющим, необъятным, необозримым, все продолжающимся и продолжающимся, бесконечным мифом о всех особях без исключения — от самых первых и до самых последних".
Разумеется, писателю было нелегко преодолевать статичность мифологического сюжета. Приходилось считаться с тем, что в древнем Египте религия, как "носительница идеи неизменности, незыблемости", весьма заботилась о регламентации духовной жизни населения, о постоянстве форм искусства, о канонизации эстетического идеала. Закономерно, что, например, Иаков действует в романе по заданной программе, освящающей все его бытие. "Последние двадцать пять лет его жизни, — читаем мы, — виделись выспреннему его уму в свете космического соответствия, они представлялись подобием кругооборота, сменой вознесения, сошествия в ад и воскресения, счастливейшим заполнением мифической схемы роста". И все-таки, чувство меры не изменяет автору "Иосифа и его братьев". Т. Манн стремится все же помешать нам склониться к мнению, будто застойное состояние судеб и их единообразие в произведении свойственны чуть ли не всем и каждому.
У каждого персонажа — свой миф, свои прототипы и свои прозелиты в истории человечества, представляющей собой вечную череду Иосифов, Иаковых, Исавов, вносящих незначительные коррективы в мифические схемы жизни.
Волосатый Исав, лишившись признания своего первородства в результате обманных действий Ревекки и Иакова, явно не желал мстить обидчику и преследовать его, так как не хотел повторения отношения Каина к Авелю. И когда его великолепный 13-летний сын Елифаз вызвался догнать и покарать благословенного, он не протестовал: "Ибо убей племянник дядю, это было бы приятным для него, Исава, нарушением досадной схемы, историческим новшеством, которое могло бы стать эталоном для позднейших мальчиков Елифазов, а его, Исава, избавило бы от роли Каина хотя бы в последней его части".