Век вожделения
Шрифт:
Хайди стала копаться в памяти, силясь вспомнить, читала ли она что-нибудь из написанного им.
— Я читала сборник ваших стихотворений, — вымолвила она наконец, — но, честно говоря, с тех пор прошло пять-шесть лет, и я не помню названия.
К ее удивлению, Делаттр покраснел и замигал глазами за завесой сигаретного дыма, служившей ему, видимо, защитным экраном.
— Ничего, — сказал он, — что забыто, то забыто.
— Наверное, «Ода ЧК», — поспешил напомнить профессор.
Поляк рассмеялся.
— «Ода ЧК»! — повторил он и закашлялся. — Какими же вы были дураками — и всего-то десять лет назад.
— Не все рождаются непогрешимыми, как вы, — сказал Варди.
—
— Хотелось бы, — сказал Жюльен, — чтобы люди умели забывать чужие глупости, как они забывают свои собственные.
— Зачем? — встрепенулся Варди и повернулся к нему. — Стыдиться былых своих ошибок — просто трусость. Кто станет утверждать, что при конкретных обстоятельствах того периода было ошибкой верить в Мировую революцию и посвятить ей свою жизнь? Я признаю, что наша вера опиралась на иллюзию, но продолжаю считать, что это была достойная иллюзия — заблуждение, стоявшее ближе к истине, чем протухшая обывательская болтовня о либерализме и демократии. Правда оказалась на стороне обывателей, хотя можно оказаться правым по ложным причинам; мы же оказались не правы, однако можно заблуждаться, рассуждая вполне здраво.
— О, заткнись ты со своей диалектикой! — бросил Жюльен.
Борис очнулся от невеселых размышлений.
— Вы хотите сказать, что в раю больше радуются одному раскаявшемуся грешнику, чем десяти праведникам. Пусть меня повесят, но не могу взять в толк, отчего это так. Отлично представляю себе десять праведников, всю жизнь старавшихся оставаться честными, благородными, разумными, как вдруг — всеобщее смятение, и вводят отвратительного типа, как наш Жюльен, посвящавшего оды ЧК; он становится почетным гостем, и приличные люди должны уступать ему дорогу. Покаявшийся грешник — это звучит хорошо и богобоязненно, но пока вы писали оды во славу некоей организации, эта самая организация обрекала мою жену и дочь на гибель в собственной крови и экскрементах… Прошу прощения, я не хотел задеть вашу чувствительность, — повернулся он к Хайди и прекратил кусать нижнюю губу.
— Слушайте! — взвилась Хайди, — ну почему вы все время набрасываетесь на меня?
— Набрасываюсь? — повторил Борис. — Да, наверное, я плохо повел себя. Потому, должно быть, что вы выглядите не ведающей горя… Простите меня, — чопорно закончил он, обретая манеры старорежимного джентльмена. Его плечи поникли.
Профессор откашлялся.
— Дело не в личных трагедиях, — сказал он. — Мы все прекрасно понимаем, но это ничего не доказывает. — Он говорил агрессивно, с почти талмудистской непримиримостью. Хайди подумала, что именно такое грубое обращение с Борисом и есть самое милосердное, но было видно, что такого рода милосердие было в натуре коротышки. Что может быть двусмысленнее милосердия хирурга? — Ничего! — повторил Варди и резко взмахнул своей короткой ручонкой, — единственный способ добиться конструктивности — избавиться от ложного чувства вины по отношению к прошлому. В первый, самый обнадеживающий период Революции, по другую сторону баррикад оставались одни реакционеры.
— Вот именно, такие реакционеры, как я, — сказал Борис. — Владельцы нескольких акров плодородной земли, мужья своих жен и отцы малолетних дочерей, которых надо было защищать, невзирая на доктрины.
Хайди показалось, что Борис говорит о жене и дочери, подобно еврею, вспоминающему дедов, погибших при погроме, — зарабатывая на мертвых политический капитал. Но разве не то же делает Церковь с ее культом мучеников? А французы со своей Жанной или англичане с их немногочисленной кучкой, спасшей миллионы? Мертвых никогда не оставляют в покое.
— Уж вы-то, конечно, никогда не ошибались, — ядовито выговаривал поляку Варди. — Вы и ваша каста всегда все знали. Мой двоюродный брат умер в вашей тюрьме в Брест-Литовске, и, когда его хоронили, половина его лица оказалась съеденной крысами. Он даже не был революционером — просто честный перед Богом социал-демократ. Если мне придется выбирать между вашими и их крысами или между проигрывателем-автоматом и «Правдой» — я до сих пор не знаю, что лучше.
— Неужели? — подал голос Жюльен, моргая от дыма своей сигареты.
— Раз вы не знаете, то почему вы здесь, а не там? — спросил Борис. — А вот почему: здесь вы можете ссориться с нами в кафе и читать нам нотации. Там бы вам оставалось держать речь перед крысами на Лубянке — да и то шепотом, так как донести могут даже крысы.
— Варди не возражал бы, лишь бы это были крысы-радикалы, — сказал Жюльен. — Их укусы для него роднее.
— Роднее, — невозмутимо ответствовал Варди. — Как и для тебя, при всем твоем цинизме. Сейчас мы очутились с Борисом в одной лодке, но на самом деле между нашими взглядами и его — бездна различий.
— Это верно, профессор, — молвил Борис. — Различие в том, что вы трудились в библиотеках, а я — в заполярных шахтах.
— Вы несправедливы, Борис, — сказал Жюльен. — Что бы ни случилось с Варди, он не выпустит из рук своего ржавого ружья. — Он улыбнулся Хайди и продекламировал по-английски:
— «For right is right and left is left, and never the twain shall meet…» [3] Хотя, — добавил он, снова переходя на французский, — и то, и другое слово полностью лишились своего смысла.
[3]«Ведь правое — справа, а левое — слева: не встретиться им никогда…»
— Разве? — уперся Варди. — На мой взгляд, они остаются единственными маяками во всеобщем хаосе, и в них не меньше смысла, чем в словах «будущее» и «прошлое», «прогресс» и «упадок». Если бы дело обстояло иначе, зачем же тогда ты был в Испании, зачем шел на пули и горел?
Кожа вокруг глаз Жюльена собралась в складки.
— То же самое могло случиться в войне Алой и Белой розы, Ланкастера и Йорка, янсенистов и иезуитов, жирондистов и якобинцев, дарвинизма и ламаркизма, правых и левых, социализма и капитализма — все это были в свое время маяки среди хаоса. Каждому периоду свойственна острая альтернатива, которая кажется самой важной на свете, пока история не пройдет мимо, пожав плечами; людям же остается недоумевать, из-за чего был весь сыр-бор.
— Ты говоришь всего лишь о диалектическом движении от тезиса к антитезису.
— К черту диалектику! Католицизм сражался с протестантизмом на протяжении многих поколений, и где же синтез? Величайшие в истории диспуты обычно заканчиваются тупиком, а потом вызревает новая проблема, совершенно другого свойства, которая притягивает к себе все страсти и лишает старое противоречие всякого смысла… Люди утратили интерес к религиозным войнам, когда в них начало просыпаться национальное сознание; их перестали волновать монархия и республика, когда вперед вышли экономические проблемы. Сейчас мы снова в мертвой точке, но скоро произойдет новая мутация сознания, и важны станут совсем иные ценности. Когда это случится, боевые кличи нашего века покажутся такой же глупостью, как и вопрос, из-за которого шли на войну лилипуты: с какой стороны разбивать яйцо…