Шрифт:
НАТАЛЬЯ ДАРЬЯЛОВА
Великая и загадочная
Пустая маленькая аудитория с вытертой белесой доской.
На доске торопливой рукой было нацарапано: n где X, У, Z - целые числа больше О, an - целое число больше 2.
"Никогда, - объяснил он сам себе, - эти традиционные, школьно известные "неизвестные" - икс и игрек - в сумме - и зет, возведенные в энную степень, не сравняются, если они больше нуля, а эн - больше двух".
И уже в самом низу доски было написано решительно словами и для пущей убедительности подчеркнуто жирной чертой, будто возвещано
И он просто от нечего делать, без какой-то там сверхъестественной тяги, взял маленький, обтесанный до кубика, кусочек мела.
– Хм, черт возьми, - сказал он, - какой дурак написал, что это не доказывается? Наверняка такое простое уравнение или верно, или неверно.
При этом он размышлял еще как посторонний, как человек, который видит на заборе ругательство и возмущается, но еще не бежит за таяпкой, чтобы его смыть.
– Черт возьми!
– повторил он снова это мужественное восклицание, потому что тогда оно ему очень нравилось.- Это ж в два счета можно проверить!
– И в руке его оказался стертый брусочек мела, он подбросил его в воздух, как подбрасывают кубик для игры в кости.
Так - белым кусочком мела на перепачканную чернилами ладонь пала ему его судьба.
Проверка и доказательство вдруг оказались очень длинными, но конечный ход явно лежал где-то на поверхности, только надо было до него добраться.
Ему не хватило всех белых листков, что нашлись в общежитии, не хватило дня, вечера, ночи.
Когда за окном развиднелось, он символически провел пятерней по волосам - причесался и пошел к двери. Потом, занеся одну ногу над порогом, попятился, подбежал к своему столику и сунул в портфель такую же всклокоченную, как он сам, кипу исписанных, вернее, исчерканных листков.
Невыспавшийся, но странно деловитый, взбудораженный и помятый, он направился к декану математического факультета просить, чтобы его приняли хотя бы на первый курс.
Если бы хоть на минуту - да и секунды хватило бы!
– он задумался над тем, что делает, он бы, конечно, не пошел. Но как человек импульсивный, он принял решение и больше уже о нем не думал, оно стало объективным обстоятельством, отделилось от него и уже не зависело от его воли и желаний, как снег или дождь.
Появившись в приемной декана, он решительно прошел мимо секретарши, даже не заметив ее, и оказался в святая святых быстрее любого профессора.
Но там за столом сидел не декан, а Трижды Андреич, или Андрей Андреевич Андреев, или Три А, которого знал весь педвуз, простой преподаватель математики, известный ученый без единой научной степени. Он говорил: степени - зачем? Единица в степени - все одно единица, ноль в степени - все одно ноль, так зачем?
Строжайший математический декан, его давний друг, разъезжая по командировкам,
Но декан просто уезжал, и все по всем вопросам начинали стекаться к Три А, пока он, скрипя и чертыхаясь, не перебирался в деканский кабинет.
– И когда же это ты решил стать математиком?
– спросил Три А.
– Давно.- Ответил твердо, без тени сомнения, ибо в самом деле был уже непоколебимо уверен, что решение это жило в нем давно, что он всегда хотел только этого, просто чудным образом не подозревал о своем призвании до самого вчерашнего дня.
– А ты когда-нибудь всерьез занимался математикой?
– Да.- И он решительно вытащил из мятого портфеля кипу взъерошенных листков.
Математик сразу уткнулся длинным носом в листки, как собака, которая под снегом разыскивает себе на обед непонятно что.
– И давно ты записался в ферматисты?
– Какие ферматисты?
– переспросил он, раздасадованный неожиданным отклонением разговора.
– Ну, теорему Ферма давно пытаешься доказать?
– Что за теорема?
– Теорема французского математика Ферма, ее уже триста лет люди доказывают. Эх ты...- и уставился в спутанные листки, перестав его замечать.
Какого еще Ферма? Это он спросил уже про себя, бесцветно, пусто, лениво и, наконец, сонно, потому что за одну секунду понял всю бесперспективность, нелепость, и глупость, и стыд своего теперешнего положения, будто проснулся только что, а не час назад в общежитии, вернее, не час, а сутки назад, очнулся наконец после своей математической горячки, псевдоматематического бреда, окунулся в ледяную воду этого насмешливого взгляда блеклых голубых глаз, незаметно закачался в такт движению длинного носа, который продолжал клевать его листочки, чтобы потом показательно выпороть.
И он уже почти попятился к двери, чтобы просто убежать и не видеть этого позора своих ночных математических откровений, но в это время Три А поднял голову, вернее, даже не голову, а просто свои выцветшие глаза, да так и пригвоздил его к месту взглядом.
– Эх ты, математик! Строчишь, строчишь, а даже не знаешь, что доказываешь Великую теорему Ферма.- И Три А усмехнулся в усы, хотя усов у него не было, но усмехнулся он так, как если бы усмехался в усы.
А он стоял, бессловно превращаясь в то самое мокрое место, которым обычно пугают, уже пережив и стыд, и унижение, и только мечтая переступить через все это.
Но Три А клюнул последний листок и сказал:
– Ладно, я тебя принимаю на факультет, авось из тебя чтонибудь выйдет. Путное...
Прозвенел звонок, Три А легко поднялся и вышел из кабинета.
А он стоял неподвижно, руки, как перебитые, безвольно висели вдоль тела. Вдруг дверь открылась, и Три А рысцой вбежал в кабинет, что-то бормоча себе под нос. Сгреб со стола кучу его неряшливых листков и сказал:
– Но с одним непременным условием: про теорему Ферма ты забудь, будто ее и не было, и Ферма даже не рождался!
– и усердно, в два раза иорвал исчерканные листки, которые только что с таким вниманием изучал.