Великая Отечественная война глазами ребенка
Шрифт:
Наутро была сформирована комендатура и появился первый приказ коменданта. На всех множественных приказах в конце: «При невыполнении — расстрел!» Появились полицаи с нарукавными повязками. Они зверствовали похлеще немцев. И поползли слухи: там сожгли целый хутор, там расстреляли партизан, евреев, коммунистов…
Запомнился надолго один из приказов: «Всем жителям сдать скот! Кто не сдаст — расстрел!» Нас четверо, мы беженцы, нас не приняли даже родственники, вся надежда была на корову. Собрался семейный совет. Не сдать — расстрел, сдать — голодная смерть. Мать предложила самое рискованное решение: попытаться корову затолкать в коридор, а оттуда в чулан, всё пространство кроме входа в комнату заставить кулями камыша, которым топили печь. Ночью в строжайшей секретности (не должны знать не только немцы, но и особенно соседи и родственники) завели корову в чулан, коридор заставили кулями камыша.
Всякий раз, когда стучали в двери, семью охватывал страх. Если немцы, то сильно и беспорядочно стучат коваными сапогами и орут: «Курка, яйка, молоко!…» Самое страшное, когда приходят полицаи, которые всё вынюхивают и выведывают. А румыны, вечно грязные и голодные, без стука врываются в квартиры, все перерывают и забирают то, что можно съесть или напялить на себя. И вот однажды вваливается группа румын и начинает шарить по всему дому, а один полез под камыш, там дверь в чулан, где стоит корова и висит кусок вяленого свиного окорока, на который сестры удачно сменяли свои вещи. Мать бросилась к «незваным» гостям, давай угощать тем, что заготовила детям. До коровы не дошли.
А вот бабушка, будучи в ответе за шестерых малых детей, решила не рисковать. Отвела, сдала корову и заревела белугой. Старший сын Борис, узнав, что бабушка сдала корову, прибежал к нам, припал к иконке, по–детски рыдая и неумело крестясь, просил защитника Серафима вернуть корову. Спустя три дня корова с оборванной верёвкой на шее прибежала домой, а Борис к нам с порога: «Я же говорил, есть Бог! Есть Бог! Он услышал и вернул нам корову!» — и вновь припал к иконке, плача от радости, благодаря защитника Серафима за корову. Наша мать долго не могла простить бабушку за «торжественный приём», а у неё, кроме двух дочерей (в их числе наша мать), было три сына, которые ушли на фронт. Два из них офицеры, коммунисты.
Мы, дети, быстро нашли общие интересы и даже выгоду для обеих семей. Немцы, прежде чем расквартировать солдат, направляли интенданта, который скрупулёзно, по–немецки, осматривал квартиру, что–то писал в блокноте, затем отмечал на доме мелом. Те квартиры, где было много детей, обходил стороной. Наша задача была защитить сестёр, которых мать прятала от немцев. Увидев немца, семь пацанов, грязных, в лохмотьях, поднимали такой шум, что тот невольно покидал наш дом, повторяя: «Русишь Швайн! Русишь Швайн!» Пока немец осматривал соседний дом, мы дворами были уже у бабушки, и все повторялось. Тому, кто не перенёс ужасы войны, трудно даже представить жизнь на оккупированной территории. Отступая и оставляя незащищённых стариков, жён и детей, уничтожалось всё, что представляло хоть какую–нибудь ценность. На вокзале горели и взрывались цистерны с горючим, сжигали зернохранилища, продовольственные и вещевые склады. Категорически запрещалось раздавать что–либо населению, а так называемые «мародёры» расстреливались своими же из заградительных отрядов. Все, что не успело сгореть или не было взорвано, переходило в руки оккупантов и вывозилось в Германию, вплоть до кубанского чернозёма. Каждый выживал по–своему и как мог. Мать вспомнила свою старую профессию сапожника, раздобыла инструменты и тихонько за продукты ремонтировала старую, изношенную обувь. Сёстры, переодевшись в рваньё, вымазавшись сажей, пешком уходили на хутора, где одежду меняли на продукты, а в слякоть и непогоду на колхозных полях искали початки кукурузы. Дома на крупорушке мололи добытое зерно и высушенные корни рогоза, и из так называемой муки выпекали лепёшки. Длинными холодными и голодными вечерами мы вспоминали, как хорошо жили до войны. Мечтали увидеть отца, прижаться к нему в тёплой постели и услышать наше заветное семейное: «Якишов Борык, через попив дворик, сокирка тупорык, масляны пырожкы, ев бы ты, чи ни?…» Мать рассказывала, как она именно здесь, в Брюховецкой, встретила отца, каким он был, как она его любила и как без родительского благословения в одном платьице сбежала к нему в свои 17 лет. Она росла в зажиточной казачьей семье, а тут «пришлый голодранец с Волги, без рода и племени, грузчик с тремя классами образования». И как потом, спустя годы, он стал любимым зятем. Рассказала мать и о самом тяжёлом в их жизни 1933 годе, когда на Кубани бушевал голод. Отца, в то время управляющего отделением, по ложному доносу посадили как «врага народа» за разбазаривание посевного зёрна. На самом деле он выписывал своим голодающим рабочим отходы, их перебирали, мололи, за счёт этого выживали. В защиту поднялось всё отделение, нашли подставных. Отца оправдали, предложили восстановиться в партии. Он отказался, сказав, что коммунисту–большевику не обязательно иметь партбилет.
Каждый стук в дверь, особенно ночью, в период комендантского часа, означал: за нами пришли и это — конец! Однажды поздно ночью раздался тихий стук в дверь. Все насторожились и не сдвинулись с места. Стук повторился. Открыла дверь мать. На пороге стоял небритый мужчина, тихонько просил пустить и закрыть дверь. Мы насторожились. Представьте себе положение матери, у которой трое детей, четвёртая с отцом в партизанском отряде и совершенно посторонний незнакомый человек просит его укрыть. А вдруг он провокатор, а за укрытие — расстрел! Вошедший объяснил, что знал, к кому он шёл, где его не выдадут. Это был партизан. Он привёл факты, которые посторонние не могли знать. От него мы узнали, что Москва не пала, о чём твердят немцы, что Ленинград сражается и скоро будет наступление. Гость пронёс через линию фронта и подарил мне бесценный по тому времени подарок — совершенно новую, довоенную ручку, перо — тоже новое и тетрадь в линейку. Это было по тому времени целое состояние. Но самое ответственное для ребёнка то, что об этом богатстве
Прошло много времени. К нам ночью вновь кто–то осторожно постучался. Дверь открыла мать. На пороге стояла старшая сестра Катя, которая ушла с отцом в партизанский отряд. Она принесла страшную весть. Партизанский отряд отступал в горы, немецкие танки прорвали фронт, вырвались в тыл, где встретили совершенно неподготовленную к бою колонну. Немецкие танки давили гусеницами, стреляли из пушек и пулемётов. Где и что случилось с отцом — никто не знал. Видимо, погиб. Сестра чудом спаслась. Её рискнула укрыть в посёлке совершенно чужая женщина. Переодела, выдала за свою родственницу. Но постепенно слухи поползли, оставаться стало не безопасно. Чтобы не подвести женщину, которая, рискуя жизнью, укрыла партизанку, сестра покинула хозяйку. Несколько месяцев она шла пешком, оборванная, голодная. Передвигалась только ночью и с трудом добралась домой.
Вспоминаются первые дни, при немцах проведённые в школе. Полупустая, разграбленная школа без парт и столов. Каждый принёс с собой скамейки, стулья. Занятия начинались с построения в коридоре, где обычно проходила линейка. В одном из углов висела икона, старшеклассник читал молитву, затем шли в класс. В классе дежурный должен был произнести короткую молитву, а так как мы её не знали, то с первых минут стали зубрить эту молитву. Сравнительно молодая, чисто одетая учительница расхаживала по классу с линейкой в руках, произнося с акцентом непонятные для нас немецкие слова, а мы их должны вслух повторять. При малейшей ошибке, неточности пускалась в ход линейка со словами: «Это вам не при Советской власти!» Произносила зло, медленно, растягивая буквы в словах: «Э-это вам не при С–с–советской власти!», — а в конце удар линейки. Её фашистское лицо, искажённое ненавистью к Советской власти, запомнилось мне на всю жизнь. С первых дней мне не понравилось содержание молитвы, где говорилось: «…Пусть погибнет наш враг!» Это мой отец, сестра и все те, кто сражался с фашистами. И я должен просить бога, чтобы они погибли! Однажды, придя домой, сказал матери наотрез: «В школу не пойду, учительница — фашистка, молитва не та!» Никакие уговоры не помогли. Так я отстал от своих сверстников на целый год. В дальнейшем мне этого года постоянно не хватало.
Вспоминается картина, когда по пыльной дороге в посёлок медленно входила колонна измученных людей с детьми. Колонну сопровождали конвоиры с овчарками. Встречал офицер эсэсовец в чёрной, как с иголочки, в чисто подогнанной форме, китель с ремнями и кобурой, на голове фуражка с кокардой, в высоких лайковых сапогах. Широко расставив ноги, он бегло рассматривал проходящего, не спрашивая фамилию, коротко бросал: «ЮЮда!», одновременно рукой показывая в сторону. И те, повинуясь, ещё больше вжав голову в плечи, становились в отдельную колонну. Их уводили куда–то, но ещё долго звучало: «ЮЮда! ЮЮда! ЮЮда!…» В детской памяти на всю жизнь останется этот холодный взгляд, брезгливость и особый взмах руки со словами «ЮЮда!». А в памяти всплывал образ женщины с девочкой и её огромными грустными глазами.
Несправедливо о немцах говорить только плохо, потому что они были разные. В первые дни вторжения немцы, въезжавшие на танках и бронемашинах, были радостные, звучала бравурная музыка, а те, которые в спешке драпали от наших войск, были другие, и музыка, которая звучала особенно на губных гармошках, была грустная и заунывная. Немцы, которые попадали в плен, в первую очередь кричали: «Гитлер капут!» Была большая разница между вышколенными немецкими офицерами и обычными рядовыми солдатами. Сама форма одежды как бы подчёркивала превосходство одних над другими. Вот какими глазами я их видел: солдаты — зелёная форма с множественными накладными карманами, со складками посередине, зелёные широкие брюки, которые вправлены в сапоги с такими же широкими короткими голенищами, обувь из добротной толстой кожи с подковами на носках и каблуках, на подошве особые металлические шипы. На голове как бы приплющенная широкая каска, на спине огромный вещмешок, какая–то складка, противогаз, автомат наперевес. На вид такой солдат кажется коротким, толстым и неуклюжим. А офицеры, особенно эсесовцы, — чёрная форма, китель, галифе, сапоги с высокими голенищами, фуражка особого фасона с кокардой, которая делает его как бы выше. Он и говорит, и команды подаёт по–другому. За ним по пятам ходит ординарец. Взаимоотношения между солдатами и офицерами совершенно другие, не как у нас.
К нам немецкие солдаты относились совершенно по–другому, не так, как офицеры. Простые солдаты брали меня на руки, угощали своими консервами, кусочками сахара, галетами. Часто они доставали фотографии и показывали своих жён и детей, играли на губных гармошках. Запомнился один случай, когда в нашу квартиру расквартировали двух солдат. Вели себя они дружелюбно, разложили продукты, собирались есть. И вдруг в комнату быстро вошёл офицер–эсэсовец. Солдаты вскочили, стукнув коваными сапогами, стали по стойке «смирно» как бы пожирая глазами своего офицера. Тот быстро подошёл, что–то выкрикивая на ходу, наотмашь ударил одного из солдат рукой в лайковой перчатке, брезгливо снял и выбросил, резко развернулся и ушёл. Второй случай, уже перед отступлением, когда два изрядно выпивших немецких солдата, что–то доказывая друг другу, били двух котят головами, выкрикивая: «Гитлер…Сталин…Капут…!» Этим самым они отражали своё отношение к войне.