Великая живопись Нидерландов
Шрифт:
I. Открытие видимого мира
Когда в мае 1432 года в гентской церкви святого Бав'oна был открыт в самой торжественной обстановке знаменитый алтарь, который почитается и поныне одной из вершин мировой живописи, огромную толпу, собравшуюся в храме, охватили прямо-таки неописуемый восторг и изумление.
Мы очень мало знаем о жизни нидерландских художников того времени, не знаем даже, писал ли Гентский алтарь Ян ван Эйк один или вместе с братом, Губертом, которому, быть может, принадлежит основной замысел этой грандиозной композиции. Но и скудных сведений, дошедших до нас, достаточно, чтобы судить о впечатлении, которое она
Полтора века спустя голландский живописец и биограф нидерландских художников Карел ван Мандер отзывался о создателе Гентского алтаря в таких восторженных выражениях:
«То, что ни грекам, ни римлянам, ни другим народам не дано было осуществить, несмотря на все их старания, удалось знаменитому Яну ван Эйку, родившемуся на берегах прелестной реки Маас, которая может теперь оспаривать пальму первенства у Арно, По и гордого Тибра, так как на ее берегу взошло такое светило, что даже Италия, страна искусств, была поражена его блеском».
Современники были так восхищены удивительным творением ван Эйка, что церковь Святого Бавона стала местом подлинного паломничества, причем стечение народа было столь велико, что, как пишет тот же ван Мандер, «этот чарующий складень стали открывать и показывать только знатным особам или тем, кто щедро давал сторожу на водку. Иногда его можно было видеть и в некоторые большие праздники, но тогда здесь бывала такая толпа, что подойти близко к картине не было почти никакой возможности».
После создания Гентского алтаря Ян ван Эйк прожил еще десяток лет, окруженный славой и почетом, и умер пятидесяти лет, в полном расцвете сил. Придворный живописец и тайный советник Филиппа Доброго, герцога Бургундского, для которого он выполнял и дипломатические поручения, богатый бюргер, даже патриций, вращавшийся как равный среди придворных, прославившийся на все Нидерланды не только своим искусством, но и редкой ученостью — он с увлечением занимался геометрией и картографией, — Ян ван Эйк был одним из тех счастливых гениев, чье творчество оказалось полностью оцененным при жизни.
Филипп Добрый так отзывался о нем:
«Не найти равного в знании и в искусстве моему слуге и живописцу Яну».
А в составленной по-латыни эпитафии ван Эйка читаем: «Здесь покоится славный необыкновенными добродетелями Иоанн, в котором любовь к живописи была изумительной; он писал и дышащие жизнью изображения людей, и землю с цветущими травами и все живое прославлял своим искусством…»
Внутреннее последовательное развитие искусства не всегда ясно современникам.
Как, например, объяснить Пушкина? Подготовка была, мы ее знаем, но все же Пушкин кажется нам чудом. Таким же чудом должен был явиться для Нидерландов Ян ван Эйк, ибо в его искусстве подготовка завершилась гигантским и уверенным скачком.
Как свидетельствует его биограф, Яна ван Эйка особенно «следует хвалить за то, что он сумел проявить свое искусство в такое время и в такой стране, где… он не видел лучшего образца, чем собственное творчество».
А люди того времени, рядовые жители этой страны? Для них его творчество должно было казаться подлинным чудом, так как в огромном большинстве они могли лишь смутно догадываться о самом существовании великого искусства живописи. Кроме сухих по письму, условных изображений святых на золотом фоне, кроме отдельных робких попыток дать в церковной живописи живое отображение действительности, они знали, в общем, лишь типичную средневековую миниатюру, украшавшую молитвенники и своим узором приятно развлекавшую глаз во время долгих богослужений, изящную и цветистую, как все искусство поздней готики, но всего лишь наивно повествовательную, иллюстрирующую определенный текст. В ней любовь к родной природе, к миру, окружающему человека, проглядывала свежо и трогательно, но неуверенно и невнятно, подобно детскому лепету. И вдруг после этого лепета — трубный глас или громы органа, застывшие в сверкающей всем блеском земных красок величавой и жизнерадостной живописи, уже объемной, уже правдивой и выразительной до невообразимых прежде пределов. Это не просто иллюстрации каких-то верований или сказаний, а гордое и самостоятельное утверждение красоты видимого мира.
В эту пору, когда радостная, веселая жизнь прорвалась наконец сквозь обветшалые завесы средневековья, жители старой Фландрии увидели в засиявшем перед их глазами складном алтаре, почти в три с половиной метра в высоту и более чем в пять метров в длину, все то, чего давно уже смутно жаждали, к чему рвалась их душа.
Вместо угловатых, схематических фигур, характерных для искусства средневековья, где стремление ввысь, в небо, подавляло земную красоту, где декоративный узор заменял изображение действительности и где религиозный условный характер всей композиции уносил зрителя в созерцание каких-то сказочных, райских далей, они увидели вдруг перенесенный на дерево складня реальный мир той земли, где они жили. На створках этого алтаря ангел, возвещающий деве Марии, что она родит Спасителя, предстал перед ними в уютной и чистой горнице, совсем как в их нарядных домиках в том же Генте или в Брюгге, и евангельская легенда, именуемая Благовещением, раскрылась им в ее самом простом, понятном смысле, как благая весть, приносящая в дом надежду и радость.
В оде в честь ванэйковского творения живописец и поэт следующего столетия свидетельствует: «Глядя на чудных небесных дев и славословящих ангелов, которые, обратясь лицом к зрителю, поют по нотам, всякий испытывает наслаждение и может даже различить голос каждого ангела в отдельности, настолько это ясно видно по их глазам и движению губ».
А рай, раскрывающийся вокруг центральной сцены, где патриархи, рыцари и народ поклоняются мистическому агнцу, то есть Христу! Эти коренастые старцы и юноши с такими простыми и в то же время выразительными чертами — да ведь это как бы вросшие всей своей мощью в родную землю еще несколько грубоватые, крепкие и трудолюбивые обитатели этих мест, они сами, хозяева этой земли! Да и все это небесное царство — это же их родной нидерландский город с его такими знакомыми готическими башнями!
Люди, глядевшие на Гентский алтарь в день его торжественного открытия, узрели впервые рай, изображенный не как небесное, нереальное видение, но как вполне конкретный, так сказать, осязаемый, радостный и благоухающий весенний лик мира, природы. И, конечно, их приводило в беспредельное восхищение, умиляло и трогало это любовное изучение художником всего виденного вокруг, стремление запечатлеть это виденное во всем его бесконечном разнообразии.
В пейзаже Гентского алтаря ботаники различают десятки пород деревьев, трав, плодов и цветов, порой самых диковинных, экзотических (ведь то было время, когда человек впервые приступил к познанию Вселенной, во всех ее широтах и меридианах), порой самых обыденных, знакомых здесь каждому с детства. И вот эта восторженная любовь художника даже к самым простым травам несомненно ощущалась его современниками как гордая воля человека познать через искусство тайны природы, преобразить в живописи и подчинить себе природу.
Велика и всесильна магия искусства! Глядя на горницу, изображенную ван Эйком, на лужайку, на кущи деревьев, на руки верующих, сложенные в молитве, нидерландцы той поры, вероятно, говорили себе: «Да ведь это совсем как в жизни, совсем такие лица, горницы и лужайки видим мы каждый день!» Но этого мало. Лица близких ему людей, горница, где он жил, лес и лужайки, где он прогуливался, озарялись новым светом, как бы преображались в глазах нидерландца после того, как он увидел живопись ван Эйка. И глядя на родной пейзаж, открывавшийся через окно его дома, на парчу своего праздничного облачения, на румяные лица юных дев и на лица иные, отмеченные долгой жизнью, в которых каждая морщина — символ переживаний, он, наверное, говорил себе: «Да ведь это совсем как на Гентском алтаре!» И благодаря этому алтарю он глубже, тоньше, нежнее познавал и любил и родную природу, и свою страну, и весь видимый мир, и самое жизнь.