Великие смерти: Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков
Шрифт:
Подзаголовок «Восемь снов» имеет пьеса «Бег», заканчивающаяся самоубийством главного героя. «Хлудов последнюю пулю пускает себе в голову и падает ничком у стола». В другой редакции он остается жив, словно услышав испуганную реплику Ивана Васильевича из «Театрального романа»: «Зачем это? Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же стрелять?»
Так и проходит через все творчество Булгакова почти гамлетовское: стрелять или не стрелять?..
Герой рассказа «Морфий» доктор Поляков, пристрастившийся к страшному зелью и не сумевший преодолеть зависимости от наркотика, решает: стрелять. «Я раздумал лечиться, — написал он прежде чем приставить
Надо сказать, что автора рассказа они в свое время тоже едва не погубили. Началось это, когда он работал в Никольской земской больнице Смоленской губернии и однажды, чтобы избавиться от боли, попросил фельдшерицу сделать ему инъекцию морфия. На другой день — снова, и еще раз, и еще... Наступило привыкание. В рассказе описано, как после укола «начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. И если б я не был испорчен медицинским образованием, — констатирует доктор Булгаков устами своего героя, — я бы сказал, что нормальный человек может работать только после укола морфием».
Медицинское образование однозначно говорило: морфий — это убийца. В отличие от своего героя, Булгакову удалось ускользнуть от него («В числе погибших быть не желаю», — как написал он однажды матери), но муки при этом он испытывал такие, что временами смерть казалась избавлением. Потом он обмолвится в «Мастере и Маргарите»: «страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средств, кроме смерти».
В главе «Казнь» именно с помощью смерти пытается спасти Иешуа от страданий на кресте его верный ученик Левий Матвей. Даже крадет у торговца «отточенный, как бритва, длинный хлебный нож», но опаздывает и в приступе бессильного гнева требует, чтобы «Бог тотчас же послал Иешуа смерть». Бог медлит, и тогда Левий проклинает его...
Тема легкой, то есть мгновенной, без мучений, смерти звучит уже в начале романа, когда Берлиозу отрезает колесами трамвая голову. «Голова его находилась тут же, в двух шагах от трамвая и почему-то с высунутым языком». Эта фраза из первой редакции романа, в окончательной — упоминание о языке отсутствует, смерть, лишенная физиологических подробностей, становится некой условностью. В «Белой гвардии» такой же «легкой смертью» умирает подрядчик Яков Фельдман: «Некогда было сотнику Галаньбе. Поэтому он просто отмахнул шашкой Фельдману по голове». В обоих случаях легкая смерть дарится легким, легковесным людям (впрочем, Якову Григорьевичу, который выбежал из дома за повивальной бабкой для жены, автор сочувствует). Тем же, кто отяжелен Большой мыслью, выпадают перед уходом из этой жизни Большие муки — будь то иудейский философ-бродяга Иешуа Га-Ноцри или русский писатель Михаил Булгаков.
Тут можно возразить, что-де легкая — или, во всяком случае, быстрая — смерть Мастера опровергает это, но вспомним, ценой каких страданий куплена такая кончина. «Кто много страдал перед смертью, кто летал над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти».
Много страдала и возлюбленная Мастера; вот и ей тоже подарена легкая быстрая смерть («внезапно побледнела, схватилась за сердце и... упала на пол») — быстрая смерть и вечный покой рядом
Она пережила его на 30 лет, но это по земным меркам, в координатах же романа времени как такового не существует. «Чисел не ставим, с числом бумага недействительна», — объявляет Бегемот ошарашенному Николаю Ивановичу, который в облике борова катал на себе домработницу Маргариты. Да, времени не существует: на бал к Воланду являются те, кто почил не одно столетие назад, и их — тьма тьмущая. «Теперь снизу уже стеною шел народ, как: бы штурмуя площадку, на которой стояла Маргарита». Стена, поток, река, и «конца этой реки не было видно». (Являются мертвецы и спящему Алексею Турбину, но их гораздо меньше.)
Кажется, после уже поминаемой нами «Божественной комедии» такого обилия покойников в мировой литературе больше не было. Вот только в отличие от Маргариты и ее создателя тщетно искать у Данте сострадание к мученикам ада. Наоборот! Попадая в Стигийские болота пятого круга, где нескончаемо казнятся скорые на гнев люди, он вопрошает одного из них: «Ты кто, так гнусно безобразный?» И слышит поистине шекспировский ответ: «Я тот, кто плачет». У кого эти скупые, напоминающие сдавленный стон слова не вызовут хотя бы мимолетной жалости! Но реакция флорентийца иная: «Плачь, сетуй в топи невылазной, проклятый дух, пей вечную волну!» Мыслимо ли представить подобное в устах Булгакова!
Дело, разумеется, не в личной жестокости Данте. Мы содрогаемся от бессердечности поэта, а вот другой поэт, Вергилий, поощряет его поцелуем: «Суровый дух, блаженна несшая тебя в утробе». После рождества Христова, между тем, минуло целых тринадцать веков, и все нехристиане помещаются законопослушным Данте если не в ад, то в его мрачный предбанник. Как далеко еще до булгаковского Га-Ноцри с его непоколебимым убеждением, что «злых людей нет на свете»!
Верит ли в этот постулат сам Булгаков? Или, поставим вопрос шире, верит ли вообще? Это главный вопрос, от ответа на который зависит, собственно, отношение человека к смерти.
Левий как последнюю драгоценность хранит за пазухой свиток пергамента с изречением Иешуа Пилат просит показать его и с трудом разбирает: «Смерти нет...» Прокуратор не опровергает этого, вообще никак не реагирует, но прямо противоположное мнение все-таки звучит на булгаковских страницах: «Загробной жизни не существует». Кому принадлежит оно? Псу Шарику из «Собачьего сердца», будущему Шарикову. Более сокрушительной дискредитации этой точки зрения придумать трудно. А вот слова повествователя из «Жизни господина де Мольера», относящиеся к Людовику XIV: «Он был смертен, как и все, а следовательно — слеп».
Слеп в переносном смысле слова, но смертный и признающий как врач свою смертность Булгаков слепнет, помним мы, в самом что ни на есть прямом смысле, теряет, пусть пока что и спорадически, зрение, и это для него — преддверие конца.
Скорый конец пророчили ему и раньше. «Совсем недавно один близкий мне человек утешил меня предсказанием, что когда я вскоре буду умирать и позову, то никто не придет ко мне, кроме Черного Монаха». Это признание сделано в одном из писем еще в 1932 году, то есть за восемь лет до смерти. Тогда предсказание не сбылось, во всяком случае, относительно скорого конца, но весьма показательно в контексте разговора о вере или неверии Булгакова упоминание чеховского Черного Монаха.