Великий пост в произведениях русских писателей
Шрифт:
– Встань! встань, матушка! – говорил он, поднимая ее на ноги.
– Ваше высокоблагородие, помилуйте! Заступитесь! Который год Бог знает за что содержусь. Смерть моя! Хоть бы какое решение было.
– За что она содержится? – спросил Л.
Дама, к которой относился вопрос, не могла на него отвечать, Ярошенко тоже.
– Это к тебе дочери ходят? – спросил Ярошенко женщину, как бы желая этим вопросом привести себе на память ее историю.
– Ко мне, – отвечала женщина сквозь рыдания и опять бросилась в ноги Л.
– Да кто ты такая? Как тебя зовут?
Дама назвала арестантку по имени и отчеству.
– Скажи же, за что ты судишься? Ведь лучше говорить правду, а то только время тратишь.
– Билет мне проклятый навязывала полиция, а я его не хотела принимать.
– И только?
– Только.
Бог знает сколько в этом правды. Женщина эта немощна, бледна и худа
Отсюда мы прошли в прачечную, которая устроена, кажется, довольно удобно и для работы, и для рабочих. Пол каменный, с покатом к средине, где вделана продырявленная плита. Большие круглые лохани для стирки стояли опрокинутыми, так как в субботу работы не было; для отвода пара устроена деревянная труба. Я не техник, но сколько понимаю дело, мне кажется, что с такою прачечною обходиться можно. За стирку белья арестанты получают задельную, весьма, впрочем, низкую плату.
Из прачечной мы поднялись в общую женскую комнату. Когда мы шли по лестнице, меня поразил какой-то безумный крик. Поднимаясь выше, я мог отличить слова песни, распеваемой тем напевом, каким обыкновенно поют сумасшедшие: весело, скоро, громко и со вскрикиванием.
– Что это? – спросил Л.
– Дурочка поет, – отвечала дама.
У лунного просвета наружной галереи стояла певица и продолжала свою песню, размахивая руками над головою и слегка покачиваясь из стороны в сторону. На дворе стояла куча арестантов, одетых по-немецки, в пальто и шинелях, а посредине этой кучки красовалась высокая фигура в черкеске и высокой белой папахе. Это арестанты дворянского отделения и между ними получивший огромную известность г. Караханов. Кучка то раздвигалась, то сдвигалась, группируясь около Караханова, который стоял, подперши «руки в боки», как сидят обыкновенно игрушечные гусары. Дурочка смотрела на дворян и старалась кричать как можно громче. Слов песни я разобрать не мог. Странный резонанс мешал их расслушать.
– Эй ты, послушай! – крикнул ей Ярошенко. Певица не слыхала или не хотела обратить своего внимания на это воззвание и продолжала петь.
– Послушай! – крикнула надзирательница и назвала арестантку по имени.
Арестантка оглянулась и, увидав Л., бросилась к нему со всех ног, прихлопывая себя ладонями по ляжкам.
– Барин хороший! Ваше благородие, дай ручку. – Она бросилась ловить его руку, которую Л. отнимал, говоря ей: «Не надо, не надо».
– Нет, дай, дай ручку.
Она наконец-таки поймала руку Л. и, чмокнув ее своими слюнявыми и синими губами, скороговоркой сказала:
– Дай грошик.
– А не будешь петь?
– Дай грошик, – повторила безумная.
– Петь не станешь?
– Грошик дай, голубчик; я его спрячу.
– Я дам, если не будешь кричать.
– Ну дай.
– Только не кричи. – Л. вынул две серебряные монеты и дал их арестантке. Она схватила их, как тигренок в клетке зверинца схватывает кусок мяса, неожиданно шмыгнула между мною и Л., бросилась сначала в один угол коридора, потом в другой, и все лепетала: «Я их спрячу, сейчас спрячу».
– Только не кричи, – сказал Л.
Арестантка молчала и продолжала суетиться.
– Слышишь! не кричи, а не то посадят в карцер.
– Нет, за что в карцер? Я не буду кричать, – пробормотала арестантка и опять метнулась со своими деньгами. Карцера здесь, кажется, все очень боятся.
– Теперь ей пошли хлопоты с деньгами, – сказала, добродушно улыбнувшись, надзирательница.
– Скажите, пожалуйста: зачем ее здесь держат? Ведь ясно, что она слабоумная или сумасшедшая, – спросил я.
– Подите же! Посылали на освидетельствование, так ученые порешили, что она здорова.
– Странно!
– Что же делать?
– Она всегда такая?
– Всегда.
– За что ж ее арестовали?
– За бродяжество.
– И будут держать в тюрьме?
– Да вот держат.
Мы взошли с галереи в коридор. Хотели идти в больницу, но не пошли, потому что там оспа, а у Л. дома дети. Пошли в общую женскую тюрьму.
У женщин очень большая и светлая комната с крашеным полом. Комната эта, если не ошибаюсь, помещается именно в том полукруге, который выходит к месту, ведущему из Коломны к Большому театру. Ее здесь и называют круглой залой. Помещение это более напоминает больницу или пансионский дортуар, чем тюрьму. Со входа налево у стены помещается огромный умывальник красной меди, блестящий как зеркало; под ним соответствующий умывальнику полукруглый таз из того же металла и тоже вычищенный необыкновенно тщательно. Кругом стен стоят очень чистые кровати с одинаковыми опрятными постелями, покрытыми одинаковыми же белыми одеялами. Кровати уставлены изголовьем к стенам, а ногами к центру комнаты. Между некоторыми кроватями есть проход такой, какой обыкновенно бывает в пансионах, а некоторые придвинуты одна к другой вплотную. Почти посредине комнаты, впрочем, немного ближе к окнам, небольшой стол, на котором разложено выстиранное и выкатанное белье. Несколько женщин складывают его поштучно и укладывают в корчагу. Все женщины одеты очень опрятно в одинаковые платья из мелко-клетчатой материи: тик это или холстинка, я разобрать не умею, но что-то в этом роде. Полы очень чисты, на окнах есть растения, и вольные лучи солнца, согревающего праведных и грешных, прорываясь сквозь оконные переплеты, отражаются на полу и бегают светлым зайчиком по одной стене.
По числу кроватей, которые здесь стоят, мы застали очень мало арестанток. Все они в церкви: в комнате только 10–12 человек.
– Здравствуйте! – говорит им Л.
– Здравствуйте, Петр Семенович! – отвечают несколько женщин разом.
Они смотрят на Л. очень дружественно и не титулуют его ни скобродием, ни полковником, а зовут по имени и отчеству.
– Стыдно не идти в такой день в церковь, – говорит им Л. тоном дружественного упрека.
– Мы, Петр Семенович, хотели идти, да вот белье нужно сдать.
– Видите, как спешим? – сказала очень хорошенькая собою молодая девушка, проворно и ловко укладывая несколько штук сложенного белья, которое она держала между левой рукой и прекрасно очерченной грудью.
Девушка эта показалась мне субъектом очень замечательным. Ей на вид лет 18, много 20. Она среднего роста, но очень стройна, темно-русые волосы причесаны гладко и без претензий, но чрезвычайно мило обрамливают свежее молодое личико, которое мало назвать хорошеньким: так много в нем изящного. Но всего замечательнее в этом лице не его пластическая красота, а прелесть его выражения. В довольно полных алых губках видна изрядная доля чувственного элемента, на обеих щеках, покрытых здоровым румянцем, маленькие ямки, обозначающиеся при каждой улыбке; смелые и умные карие глаза смотрят ласково и весело, но в немного выдавшемся вперед подбородке и тонких раздувающихся ноздрях видна решительность и сильная воля. Вообще лицо и фигура арестантки заставляют смотреть на себя, и она, кажется, это очень хорошо знает. Кто хорошо помнит портреты исторических женщин Франции, тот заметил бы в лице этой русской бродяги (это девушка-бродяга) некоторое сходство с известным портретом честнейшей и благороднейшей из жирондистских женщин, имя которой не хочется упомянуть в статье, касающейся уголовной тюрьмы. Впрочем, и известные виды уголовщины – дело условное. За группою женщин, убиравших белье, видна отворенная дверь и за нею шагах в трех – стена. На пороге двери, держась ручонкою за притолку, стоит девочка лет пяти или шести. Ребенок одет очень чисто, на нем коротенькое платьице, сшитое очень ловко, и панталончики с кружевом внизу. Чулочки чистенькие, башмачки крепкие, головка причесана. Ребенок, покачиваясь, смотрел на Л., и, когда тот подошел к двери, дитя подало ему ручку и очень ловко присело. В глазах ребенка видна скука и утомление. Л., держа ее за руку, сказал мне: