Великий стол
Шрифт:
– Каковы!
То, что, отступив, москвичи тем самым избегли окружения и приходилось бросать конницу не в охват, а всугон врагу, его не огорчило. Радостно было уведать, каким народом наградил его Бог. И он снова, как уже не раз в боях, подумал, что при добрых, воеводах, даже хотя бы и не с великим таланом, но просто при честных, некорыстных и заботливых к своему ратнику воеводах, русичи могли бы стать непобедимы в любом бою и против любого ворога – закованных ли в железо рыцарей, коих не пораз уже били новгородцы со псковичами, степной ли, доныне непобедимой конницы, которая не должна, не может побеждать Русь среди этих холмов и лесов!
Он тронул коня и шагом поехал по полю. Мимо, вскок, всугон отступающим москвичам, шел, рассыпаясь
Пешцы, которых скоро обогнала своя конница, остановились и, сгрудясь, начали считать потери и собирать своих. Кто-то побежал искать подводы, что шли за полком, другие перевязывали и собирали раненых, пока, до подвод, устраивая их в большом боярском овине с жердевой пелятью, на рассыпанных снопах молодого хлеба. Собрали порубанных, при раненых оставили сторожу и вновь двинули вперед по дороге, вдоль речки и примолкших, крепко затворенных хором, хозяева которых, ежели не забиты в московский острог, сидят сейчас, верно, в погребах, пережидая ратную напасть.
Всей картины боя им, пешим ратникам, было отселе не видать, никто из них не знал даже, что речка, к которой уже не раз сбегали испить водицы и торопливо облить разгоряченную голову, зовется Неглинкою и течет прямо к городу Москве. Шли и стояли, прея на жаре, жевали запасенный хлеб, у кого был, и снова шли. Вспятились о полден, развели костер и кормились кашею, не снимая ни оружия, ни шеломов, так приказал боярин. Отовсюду слышались топоты коней, ржание, почасту долетали крики боя, в воздухе все время стоял гул. Один раз невдали проскакал сам князь Михайло, на атласном черном коне в сбруе под серебром и в дорогой зеркальной броне, и мужики рванули было его посмотреть, но боярин, истошно завопив, воротил бегущих и, ругаясь, установил строй.
К пабедью, однако, их снова тронули вперед, и тут, уже при виде деревянной, ярко пылающей с одного краю крепости, на них густою и яростною толпою вновь ринула конная московская рать. Кони с оскаленными мордами и орущие всадники, казалось, были всюду. Какой-то седатый боярин, большой, на большом коне, скакал напереди с воеводским шестопером в руке, и тверских мужиков враз разметало, точно вихорем. Кто не лег, порубан, бежали, прячась по-за клетями и огорожами, улезали ползком. Степан свалился куда-то в овраг (что и спасло), на него пал какой-то мужик; побарахтавшись, узнались, оказалось – Птаха. С отчаяньем Степан выдохнул:
– Сыны!
– Здеся… Лешак сухой, едва не задавил! – выругался Дрозд. Близняки бежали с ним, и теперь один за другим тоже свалились в овраг. Парни были в крови, их трясло, оружие потеряли оба. «Батя, батя, – бормотал один, – батюшка!» Другой же закатывал глаза и хрипел. Степан, опамятовав, подрал рубаху, стянул кой-как парню кровоточащую рану и, видя, что тот уже и не стоит, натужась, взвалил сына на плечи. Так и потащились. Где тишком, где ползком. Птаха нес две остатние рогатины, Степан – сына. Солнце садилось, и по низам повело сырью. Звериным чутьем вылезли они к прежнему месту, с которого утром начинали бой. Их окликнули. У Степана уже дрожали ноги, и, окажись впереди москвичи, он бы, верно, сел на землю и сдался. Но то были свои, тверские. И конница, что маячила в сумерках над погасшею темною землей, была своя, тверская. Чьи-то заботливые длани приняли из сведенных, онемевших рук Степана обеспамятевшего парня, уложили на телегу, подали целебное питье. Подошел сухой мужик с морщинистым, как бы вмятым ликом, спросил строго:
– Покажи, цего навертел тута? – Ловко размотав тряпицу и деранув засохлую кровь, – парень дернулся и застонал, – знахарь сперва густо смазал рану чем-то пахучим, потом шваркнул лепешку из целебных трав и вновь, уже по-годному, перевязал раненого. Степан заметался было, думая, чем отплатить знахарю, но тот, поняв движение мужика, легко отвел рукой, кинув не без гордости:
– Мы мзду от князя емлем! – И, отворотясь, занялся другим раненым.
Степан стоял на дрожащих ногах, смотрел, отходя, тупо слушал, как конные кмети взапуски ругают своих бояр: «Бороздин виноватый, боле никто! Не поспел, старый хрен! Вишь, мужиков дуром посекли!» И лишь постепенно начинал понимать, что дуром посеченные мужики, это они сами, и что кругом – свои, и тверская рать не разбита, как он уже помыслил в овраге, и, отходя, переставая трястись, видя, что и парень, испивши горького отвара, приходит в себя (а уж волок-то из последних сил, не чаял донести живого!), Степан наконец понял, что они спасены, и – заплакал.
– Эк, уходило мужика! – сожалительно проговорил кто-то из комонных. Откуда-то вновь вывернулся Птаха Дрозд, сунул ему прямо в бороду мису мясного горячего отвара, и Степан пил, обливаясь, всхлипывая и успокаиваясь от горячей сытной пищи.
Темнело. Там и тут вспыхивали костры. Ратные все спорили, все поминали Бороздина, не подошедшего вовремя с полком, выискивали иных виновников неуспеха… Все дело, однако, было в московском тысяцком, Протасии.
Протасий из утра не покидал Москвы. Уже когда на Неглинной развернулось сражение, он предоставил Юрию самому руководить боем, а когда тот потерял половину конницы и потребовал подкреплений, Протасий отослал из города на подмогу Юрию последние верные князю дружины пришлых рязанских бояр и мог бы теперь, заняв ворота верными себе людьми, сдать город великому князю. Он не сделал этого. Сидя в тихом покое, он, казалось, слышал гул сражения и знал, что Михаил одолевает. Видел, как Родион кидает свою кованую рать в сумасшедшие сшибки, раз за разом теряя людей, как Юрий, разметав рыжие кудри из-под шелома, мечется по полю, пытаясь остановить бегущих; прикидывал, перешли или еще не перешли тверичи Москву-реку у Красного… Протасий сидел один, палатние холопы не пускали к нему никого. Он как сидел с вечера, так и не лег в постель. Да так бы, может, и просидел все сражение, но вдруг двери расшвыряло, словно ветром. Старший сын, Данила, возник перед отцом. Лицо обожженное боем, стремительное:
– Батюшка! Что ж это! Надоть дратьце альбо уж – город сдавать Михайле! Чего бы одно! – И – привалил к стене.
Протасий встал, затянул отвердевшими руками пояс:
– Пошли!
Данила, даже и не зная еще, что решит отец, но, радостный, устремился вслед. Протасий сошел с крыльца и грозно оглядел двор. И как же все зашевелилось, побежало, задвигались! Тотчас ему подвели коня, заседланного уже, в кожаном налобнике, под тяжелой боевой попоною, готового к борони. Все ждали, все!
– Пожди тута! – бросил он стремянному. Сперва – на стены.
С костра было далеко видать: и махонькие отселе, скачущие всадники, не поймешь враз – свои ли, чужие, и тоненько докатывающий крик ратей. Вот зашевелились игольчато и пошли пешцы. Вот чья-то конная лава ударила, да запуталась меж клетей на берегу Неглинной. Вот… Наметанный глаз Протасия скоро начал разбирать, где свои, где чужие. Московская рать, стиснутая с боков, явно пятила, и с той стороны, в занеглименье, пятила борзо, и, потеряв строй, уже бежали. И… кто это там мечется на коне, ловя бегущих? Неужто Юрий? Сам?! Ай да князь! Труслив, а себя превозмог! Ну дак – свое бережет. В батюшку. Данил Саныч добро берегчи – тоже себя не помнил. И на ратях покойник не робел никогда…
– Вот те и Юрий, охрабрел?! – сказал он вслух Даниле. Сын подтвердил готовно:
– Юрий Данилыч дважды в сечу кидался! Ранили, кажись, а не уходит! Только все одно сомнут.
– Сомнут. Не с Михайлой нам ратиться!
В это время начали загораться клети и скирды хлеба и сена за Неглинной. Повалил дым, потом ярко вспыхнуло пламя.
– Никак сам Юрий поджег? – не веря себе, спросил Протасий. Тверичи, остановленные огнем и дымом, вспятили и начали обходить, приближаясь к стенам Москвы.