Великий стол
Шрифт:
Свадьбы решились давно, и кабы не новая клеть, затеянная Степаном, молодых перевенчали еще весной. После похода многое перевернулось в душе у Степана. Допрежь того сто раз подумал бы он еще: отдавать ли дочерь за мерянина? А ныне и на Марью прикрикнул: «Кабы не Дрозд, не воротили бы и домовь!»
С московской рати пришли в деревню сябры кровными друзьями. Степан не забывал, что обязан Дрозду жизнью, а Птаха Дрозд, знавший про себя, что и он без Степана ничто, прикипел сердцем к соседу не шутя. Зимой и охотились вместях. Подлечив парня, выходили целою загонной дружиной. Двух медведей взяли живьем и выгодно продали боярину, свезя в Бежецкий Верх, набили лосей, навялили и насолили мяса. За бобровые шкуры выручили серебро, коим, не делясь и не очень его считая, выплатили ордынский выход и княжую дань. Мор, по счастью, не проник в их глухую деревню (да и узнавши, что почем, сами береглись, не совались бесперечь туда, где слыхом слышали про болесть). Миновал их и скотий падеж, а мышь, осеннею порой наводнившая леса и пажити, тут тоже мало наделала беды. Допрежь спасу не было от хорей, куниц и ласок. Ястребы и совы, бывало, воровали кур. А тут все они пригодились нежданным побытом. Для мыши все они – главные вороги, и, шныряя по дворам, лесные разбойники сотнями давили мышей прямо на глазах. Потому, верно, высокие, на подтесанных в кубец ножках анбары оказались невережёны, да и хлеб частью удалось спасти. Иван Акинфич, получивший по миру свои переяславские волости, не прижимал их тут излиха данями, иное и простил по тяжкой поре. И так, не заглядывая далеко вдаль, не горюя о проторях, радуясь и тому, что жизнь идет своим заведенным побытом, непорушенною чередою дневных трудов и короткого ночного отдыха, деревня выжила этот год и даже строилась, а значит, богатела, ибо только от твердого зажитку берется смерд за топор.
В клети – чад коромыслом. Жарко. Все мужики вполпьяна, орут, благо девки и бабы в другой хоромине. Степан во главе стола, в обнимку с Птахой. Тут же принаряженные отцы невест: пробуют пиво, и уже напробовались в дым. Перебивая друг друга, спорят с веселой яростью, то и дело поминая князь Михайлу и старые обиды свои.
– Вот ты дочери клеть срубил! Пожди, Степан, срубил? Я не в обиде на то, ты, Птаха, в ум не бери, а только – срубил? Ну! Дак вот я теперя скажу: величаешься ты, Степан! Меря мы, меря и есь, дак и чево тут! Ну?! Хуже, да, хуже русичей? Не-е-е, ты отмолви, Степан, хуже, да?!
– Тихо, мужики! Мне Птаха жисть спас!
– Да? А клеть ты срубил? К ему, значит, в семью не хошь дочерь давать? Ты, Дрозд, молчи, молчи пока! Я Степана хочу прошать! Вот мы тута вместях и на рати вместях, да? И как же так получатца, значит? А мы меря, меря и есь, и всё! Дак ты как же, Степан, а? Тиха! Тиха-а-а, мужики!
– Вот ты Окинфичам, ну, скажем, все мы тута, а только меря мы, меря и есь. И князю, и все одно… И попу…
– Тиха-а! «Меря» – заладил! Слухай! Слухай ты!
– Постой, мужики, посто-о-ой! Скажи им, Степан!
Пиво шумело в головах, ходило в корчагах. Мужики ярели, выплескивая древние обиды, и тут же, лапая за плечи, лезли с мокрыми поцелуями в бороды друг другу.
– Тиха-а-а-а! – встал, наконец, Степан. Стоял, качаясь, опираясь на широкое плечо Дрозда. – Величаюсь, да! Я здеся, на етой реке, первую клеть срубил! Перву пашню взорал! И что русич я, величаюсь тож, и батьку мово… Батька мой рати водил с Ляксандрой, может, с самим! Да!
– Слухай, слухай, мужики!
– Да! – крикнул Степан и грянул медной чашей о стол. – А ты, Птаха, ты жисть… Вота! Давай, поцелуемси с тобой! Так! Дак вот, мужики! Сынов женю и дочерь даю! Князь един, и вера наша святая! Кто тута меня? Русичи мы! Все! И ты, Птаха, русич, и я, всё, и – вот! – И, не зная, чего еще сказать, Степан, постояв, повторил: – Вот! – И сел с маху на лавку, что-то еще договаривая охватным размахом руки.
– Одна русь, одна!
– Меря!
– Кака меря, русь!
– Нет, а допрежъ…
– Чево допрежь, малтаешь маненько, и вера та же!
– То-то и есь, что вера…
– Меря мы!
– Русичи!
– Меря!
– И меря, да русь!
Плещет пиво, кружит молодым хмелем горячие мужицкие головы. Яро спорят, бьют по плечам друг друга, лезут мокрыми губами целоваться, расплескивая коричневое густое хмелево, соседи-сябры, рядовичи, а отныне сородичи. И, пожалуй, верно, что уже тут не два чуждых и разных племени, не чудь и славяне, а одно – Владимирская Русь, народ.
Глава 33
Протасьиха отстранилась от больших, установленных на подножье пял и прищурилась. Лиловый шелк был тускловат, лик Глеба на пелене потому и не смотрелся так, как хотелось бы. Она недовольно вскинула твердый морщинистый подбородок, попросила:
– Глянь, Марья!
Бяконтова неспешно поднялась. С годами в ней, при небольшом росте, прибавлялось и прибавлялось дородства. Порою и наклониться за чем становилось тяжело: клубок ли уронит, спицу – все девку надо кликать. Дома иногда жаловалась: «Почто таки черева наростила, Осподи! И ем-то мало совсем!» Подойдя, остановилась, глянула с легкою завистью в работу – мастерица была Протасьиха, ничего не скажешь!
– Кабыть потемняе нать маненько?
– Ото и я гляжу! – возразила Протасьиха. – Нерадошен цвет-от!
Потянулась к укладке, стала перебирать дорогие иноземные шелка, наконец нашла несколько мотков, приложила:
– Етот?
Марья Бяконтова склонила голову набок, сощурилась:
– Словно бы и еще потемняе…
– Тогды етот вот! – решительно заключила Протасьиха, прикладывая к туго натянутой пелене моток темно-лилового, почти черного, шелку.
– А не все крой! – вздохнув, посоветовала Марья.
– Не всю и хочу! Отемню тута, чтобы лик показать! – строго сказала Протасьиха и потянулась за иглой. Бяконтова еще поглядела, потом пошла на свое место.
Высокая, строгая, еще не старая видом Васильиха, Афинеева матка, в черном вдовьем платке (мужа убили о прошлом годе на рати тверичи), только вскинула глаза на них, не выпуская из рук быстрые спицы, поджала губы. Со смерти мужа, кажись, и не улыбнулась ни разу. Блинова зевнула, прикрыв ладонью и мелко перекрестив рот. Она, сидя за швейкой, застилала головку золотом с жемчугами. Работа спорилась у нее, и она спешила. Дома муж, дети, слуги, смерды из деревень – некогда вздохнуть. Только на беседе и можно всласть посидеть за шитьем. Рыхлая Окатьиха отложила костяные новгородские спицы, легко уронив руки на колени, прикрыла глаза и повела головой:
– Ломота одолела! Мозжит и мозжит, видать, к холоду!
– И пора! – отмолвила, не подымая головы, Блинова. – Хошь снегом-то срамоту прикрыть, с мышей ентих, Господи! Всё ить изъели!
Прочие молча согласно покивали, продолжая работать.
Пять больших боярынь сошли на беседу в терем Протасия и теперь сидели на женской половине, изредка перекидываясь словом, истово работали, радуясь тому, что можно отдохнуть от суедневных дел, посудачить, узнать новости, да и просто так посумерничать впятером – за трудами господарскими редко так-то выходит!
Девка внесла новое блюдо с орехами, изюмом и пряниками. Налила малинового, на меду, квасу из горлатого поливного кувшина в серебряные чары, обнесла боярынь. Блинова кивком поблагодарила, Окатьиха отрицательно покачала головой. Обе вспомнили толпы нищих, осаждающих сейчас крыльца боярских усадеб и паперти церквей. Девка вышла.
– Мужа обиходить – много нать! – продолжая прерванный разговор, сказала Афинеева. – У иной холопов полон двор, а хозяин на люди выйдет – у зипуна локоть продран, сорочка сколь ден не стирана, у коней копыта в назьме, сбруя и та не начищена путем! А еще и поет: ночей, мол, не сплю, все о ладе своем думу думаю!