Великий тес
Шрифт:
Угрюм чуть не задохнулся от обиды. Вскрикнул, указывая на сына боярского:
— Он же крест целовал! Абдула ему даром дал купчую на меня.
Голова перевел строгий взгляд на Васильева. Тот заерзал на лавке.
— Не помню! — сказал с напрягшимся лицом. Ухмыльнулся, хмыкнул, задрав нос.
Богдан поднялся, гаркнул письменному голове: г — Отпусти промышленного! Найду деньги косорылому выкресту! Братья Бунаковы Ивану Похабову не откажут.
— Ты язык-то придержи! — сдержанно поправил его голова. — Он сын боярский и почетный
Угрюма отпустили. Он вышел из съезжей избы с горькой обидой под сердцем: из одного плена бес привел в другой. Мрачным и убогим показался ему Томский город.
Чуть не до сумерек просидели братья у костра. Остывший конь нетерпеливо мотал головой и перебирал копытами. Угрюм говорил искренне, то и дело увлекаясь воспоминаниями: то жаловался на судьбу, то похвалялся виданным и пережитым. Поглядывал на старшего брата, стараясь понять, что чувствует он, слушая его сказы.
Иван молчал с непроницаемым лицом. Узкопосаженные глаза его были мутны. На рассказы брата то покачивал головой, то хмыкал в бороду. Притом никогда не переспрашивал. Разве когда зашел разговор про Богдашку Терского да про Бунаковых, с которыми Иван когда-то сидел в осаде от тунгусов в Маковском острожке.
Грешным помыслом Угрюм иной раз объяснял себе его молчание завистью. Ведь он — младший, а повидал на своем веку больше, чем иные старики городов и острогов.
— Не сказывай никому! Ты мне божился! — напомнил Ивану, закончив рассказ.
— Да уж не скажу! — глубоко, как конь, вздохнул тот. — И ты помалкивай. А то ведь стыдно!
— Что стыдно? — вскрикнул Угрюм с ошарашенным лицом.
— Стыдно! — отводя мутные глаза, тихо повторил Иван. Брови его досадливо хмурились. — Столько претерпел. Ни во славу Божью, ни за Русь Святую, а так, живота ради, по бесовскому научению.
Угрюм метнул на брата злобный и удивленный взгляд, насупился, замкнулся. Иван понял, что обидел младшего. Стал сопеть, кряхтеть, почесываться, не зная, как замять неловкость. Долго думал, потом начал оправдываться:
— Я смолоду чего только не наслушался от старых казаков. И тогда много было видальцев: всяких пленных, беглых, которые жили в дальних странах, среди чужих народов. Мы, молодые, слушали их, разинув рты. Восхищались. А после приметил я, что все те, которые вернулись от чужих, уже как бы и не свои. Слушать-то их слушали, а сторонились, как порченых, будто они какую грязь или заразу принесли из своих скитаний. — Иван снова шумно и глубоко вздохнул: — Забыть бы тебе все, про что говорил. Молиться да служить. Глядишь, выправил бы судьбу! — жалостливо взглянул на брата прояснившимися глазами.
— Будто ты не средь чужих народов служишь? — огрызнулся Угрюм и скривил губы в шелковистой бороде. — Лет уж десять, больше.
— Это другое! — болезненно сморщился Иван. — Мы пришли по воле Божьей, чтобы дать закон здешним народам. Иные нас сами зазывают.
1 — Слыхал! — опять скривил губы Угрюм. — Жена князца Немеса приехала в Томский шертовать царю за мужа и за весь род. Тамошние воеводы как увидели на ней соболью шубу, так стали сдирать с плеч силой. А князец недавно
Иван бессильно опустил голову, долго глядел на тлевшие угли костра. Наконец вскинул глаза на брата:
— Тебе бы не погнушаться, со скитником Тимофеем поговорить или с попом Кузьмой… Потомки Израилевы, которых Бог вел на Обетованную землю, не меньше нашего грешили. За то их Господь казнил сотнями и тысячами. Но были и верные Его Заветам. Они перешли Иордан и расселились.
v — Да я с год жил с теми самыми монахами, что и ты, — нетерпеливо перебил брата Угрюм. — Слушал, что и ты слушал: про скрижали, Моисея, про Иисуса Навина, Самсона и Соломона.
— Поехали, что ли! — поднялся Иван и стал забрасывать шипящие угли костра жестким весенним снегом. Пробормотал, вкладывая клацающие удила в конские зубы: — Иная лошадь двадцать лет книги возит, а читать все не выучится.
ГЛАВА 4
На святого мученика Федула и по Сибири теплом задуло. В середине апреля стаял снег вокруг острога и бесстыдно обнажились грязи. Костьми мертвечины из земли торчали вмерзшие остовы брошенных судов, разбитые барки и струги. В тенистых местах и буераках стыдливо вжимались в отопревающую землю черные заструги сугробов. Из окон маковских изб вывалились льдины.
Пока не вскрылись реки и не оттаяли болота, острожные люди ходили на лыжах по притокам Оби и Енисея, спешили собрать ясак с кетских родов, караулили промысловые ватаги, пробиравшиеся мимо острогов без государевой пошлины.
Все радости изнурительной острожной жизни виделись Угрюму только в том, что тихим вечером, на закате дня, уставшие от работ люди сидели под стеной и глядели на болота с чахлыми деревцами, на зеленые гривы с кряжистыми кедрами и лиственницами.
Баба пойдет с ведрами на ручей — развлечение. Все отдыхающие казаки поглядят на нее. Седой приказчик проводит женщину тоскливым взглядом, незлобиво ругнется:
— Оптыть… Твоя-то Похабиха, — кивнет Ивану, — под коромыслом-то… Задом-то вертеть горазда. Туды-сюды, туды-сюды. Гусыня! И ни капли не прольет. Мать ее…
И казалось Угрюму, что он слышал эти слова уже не раз и не два. Приглушенно и устало хохотнули братья Сорокины. Усмехнулся Иван. Завистливо закрутил головой Васька Колесников, зыркнул по сторонам хищными куньими глазами. Глядь, широким и степенным мужицким шагом идет с березовыми ведрами его Капа. Тот же приказчик, позевывая, посмеялся:
— Кобыла! И как ты с ей, Васька, управляешься-то?
— А так! — строптиво вскинулся стрелец. Громко окликнул жену: — Подь сюда, холера долговязая!
Капа простодушно и улыбчиво подошла к отдыхавшим мужчинам.
— Пой, стерва! — приказал Васька, для острастки вращая бешеными глазами.
Капа послушно поклонилась, поставив ведра на землю, сцепила пальцы на животе, подняла к небу большие невинные глаза, заревела коровой, да так жалостливо, так покорно, что всем стало стыдно. И Ваське тоже.