Великое неизвестное
Шрифт:
Бог для Марка Аврелия неотделим от мира, чья вечность — «как бы река из становлений, их властный поток. Только показалось нечто и уже пронеслось…». Бог-мир — живое существо, вечно обновляющее себя согласно им самим установленным законам. Его текучая изменчивость запечатлена и в человеческом уделе: «Время человеческой жизни — миг; ее сущность — вечное течение; ощущение — смутно; строение всего тела — бренно; душа — неустойчива; судьба — загадочна; слава — недостоверна. Одним словом, все, относящееся к телу, — подобно потоку, относящемуся к душе, — подобно сновидению и дыму. Жизнь — борьба и странствие по чужбине; посмертная слава — забвение». Поток становлений вовлекает в себя человека, с каждым мгновением подвигая его к неизбежному концу. Желание наслаждений и счастья в мире, где нет ничего постоянного, сродни безумию: «Это то же самое, как если бы ты влюблялся в пролетающих птиц». Волны небытия накатываются на человека из прошлого и будущего, грозя захлестнуть с головой; настоящее, та единственная щепка, да которой он пытается устоять, предательски ускользает из-под ног: это дар, которым невозможно воспользоваться. Ни младенец, ни юноша, ни старик не имеют никаких преимуществ
Марк Аврелий склоняется перед божеством, которое непостижимым образом заставляет нас чувствовать красоту мира, исполненного зла, скорби, страдания, несправедливости и смерти. Он постигает, что все это лишь необходимые диссонансы единой симфонии, гармония которой ускользает от нашего понимания. В творчестве Бога даже прах обретает величие, ибо служит вящей его славе. «Даже пасть льва и смертельные отравы, все, что может вредить, как шипы и грязь, являются лишь сопут-ствием благородных и прекрасных явлений. Не воображай же, что в них может быть нечто постороннее тому Существу, которое ты почитаешь. Размышляй об истинном истоке всех вещей!» В необходимости череды рождений и исчезновений Марк Аврелий видит милосердие Бога, определившего каждой вещи свои сроки, как бы ни казались они малы в сравнении с бесконечностью Его существования; он покоряется Его законам, растворяя в вечном потоке каплю своего бытия. "Все мне пригодно, мир, что угодно тебе; ничто мне не рано и не поздно, что вовремя тебе; все мне плод, что приносят твои, природа, сроки. Сказал поэт: «Милый Кекропов град» [5] , ты ли не скажешь: «О, милый Зевеса град?» [6] Благословляя и славословя мир, он ожидает смерть «в кротости разумения», ибо она приходит не поздно и не рано, а также в свой срок, чтобы, собрав свою жатву, освободить поле для нового посева: «Есть много зерен ладана, предназначенных для одного алтаря; одно падает в огонь раньше, другое позже, но разницы нет… Следует покидать жизнь со смирением, как падает созрелая оливка, благословляя землю, свою кормилицу, и принося благодарность дереву, которое ее взрастило».
5
Стих принадлежит Аристофану. Кекропов град — Афины, называемые так по имени их основателя и первого царя Кек-ропа
6
То есть мир, вселенная. Сравнение мира с городом часто встречается у писателей-стоиков
Марк Аврелий разделяет стоическую доктрину, согласно которой душа умирает вместе с телом, разлагаясь на первоэлементы. Лишь однажды то, что кажется ему истиной, исторгает у него вздох благородного сожаления: «Как случилось, что Бог, который так хорошо и с такой добротой к людям распределил все вещи, забыл только об одном: почему истинно добродетельные люди, которые в течение всей жизни были в известных сношениях с Божеством, которые были любимы им за свое благочестие, не воскресают после смерти, а погасают навсегда!» Но он тут же одергивает себя: «Ты видишь хорошо, что делать подобные изыскания — это значит спорить с. Богом о его правах… Либо ты живешь здесь — и уже привык, либо уходишь отсюда и этого захотел, либо умираешь и уже отслужил. Кроме этого — ничего. Будь же весел».
Он убежден, что совесть — тот живой гений, который дает душе ощущение сопричастности с божественным; она — лепесток священного огня, который человек, пока он жив, должен всеми силами хранить неугасимым. Властелин мира заклинает себя: «Гляди, не оцезарей, не пропитайся порфирой — бывает такое. Береги себя простым, достойным, неиспорченным, строгим, прямым, другом справедливости, благочестивым, доброжелательным, приветливым, крепким на всякое подобающее дело. Вступай в борьбу, чтобы оставаться таким, каким захотело тебя сделать принятое тобой учение. Чти богов, людей храни. Жизнь коротка; один плод земного существования — праведный душевный склад и дела на общую пользу… Пусть Божество в тебе будет руководителем существа мужественного, зрелого, преданного интересам государства, римлянина; облеченного властью, чувствующего себя на посту, подобного человеку, который, не нуждаясь ни в клятве, ни в поручителях, с легким сердцем ждет зова оставить жизнь… Нежно люби человеческий род и повинуйся Богу… Нужно жить с ним!»
Удивительно это бескорыстное стремление служить Божеству — в себе и себе — в человечестве. Тем неожиданнее звучит резкий окрик: «Покройся бесчестием, о моя душа! Да, покройся бесчестием! Потому что до сих пор ты еще полагаешь свое счастие в душах других людей». Нам никогда не узнать, каким разочарованием вызваны эти слова. Мы можем видеть кровоточащие раны и затянувшиеся рубцы этой души, но не оружие, которым их нанесли. Какое преступление или низость вызвали у него эту жалобу: «Они не перестанут делать то, что делают, хоть ты умри!» Что — донос, клевета или лесть заставили его негодующе воскликнуть: «Так вот те мысли, которые руководят ими! Вот предмет их вожделений! Вот почему они нас любят и почитают! Приучайся созерцать их души обнаженными. Они воображают, что могут вредить своим злословием и служить своими похвалами. Суета!»
Порой одиночество приводит его в отчаяние и он призывает смерть: «Ты видишь теперь, как ужасно жить с людьми, чувств которых ты не разделяешь. Приходи скорее, о Смерть! Потому что я боюсь, что в конце концов забуду самого себя». Есть минуты, когда он готов подставить грудь под кинжалы наемных убийц: «Пусть увидят, узнают люди, что такое истинный человек, живущий по природе. А не терпят, пусть убьют — все лучше, чем жить так». Но отчаяние проходит, и он с тихим безразличием всматривается в сумерки своей жизни: «Не блуждай больше; не будешь ты читать свои заметки, деяния римлян и эллинов, выписки из писателей, которых ты откладывал себе на старость. Так поспешай же к своему назначению и, оставив пустые надежды, самому себе — если есть тебе дело до самого себя — помогай, как можешь… Недалеко забвение: у тебя — обо всем и у всего — о тебе».
Смерть Марка Аврелия не прибавила ничего к тому, о чем бы ранее не сказала его жизнь. Чума, распространившаяся в римском лагере во время третьей войны с варварами, не миновала и его. «Едва пораженный болезнью, — говорит Капитолии, — он стал воздерживаться от пищи и питья с намерением умереть». За два дня до своей смерти он сказал друзьям, что огорчен совсем не тем, что умирает, а тем, что оставляет после себя такого сына. Коммод, словно спеша оправдать эти слова, при последнем свидании сказал ему, что он, живой, понемногу сможет сделать многое, а мертвый Марк Аврелий — ничего.
Друзья спешили оставить его, чтобы не навлечь на себя гнев наследника. Он проводил их без жалоб: «Если вы уже покидаете меня, то прощайте, я иду впереди вас». Одно место в его «Размышлениях» говорит о том, что он предвидел эту последнюю измену. «Разве во время твоих последних минут, — говорится там, — не будет таких, которые скажут сами себе: наконец-то мы сможем вздохнуть, освободившись от этого педанта; конечно, он не делал зла никому из нас, но мы замечали, что втайне он нас осуждал. Да, размысли в самом себе: я ухожу из жизни, где те, что делили ее со мной, для которых я столько работал, столько приносил обетов, отдавался стольким заботам, те самые пожелают, чтобы я исчез, и будут надеяться, что это принесет им некоторое благо». Только однажды горечь, скопившаяся в нем, прорвалась наружу. Когда военный трибун пришел спросить у него последних распоряжений, он отослал его к Коммоду: «Ступай к восходящему солнцу, для меня настал час заката».
Сенека сказал, что жизнь не бывает незавершенной, если прожита честно. Книга Марка Аврелия осталась недописанной, но слова, которыми она обрывается, придают ей совершенство законченности: «Человек! Ты был гражданином этого великого града. Что же тут страшного, если тебя высылает из города не деспот, не судья неправедный, но введшая тебя в него природа? Словно комедианта отзывает занявшийся им претор. „Но я же сыграл не все пять актов, три только“. Превосходно, значит, в твоей жизни всего три действия. Потому что свершения определяет тот, кто прежде был причиной соединения, а теперь распадения, и не в тебе причина как одного, так и другого. Так уходи же кротко, ведь и тот, кто тебя отзывает, кроток». Не эти ли слова он шептал, когда на седьмой день болезни, завернувшись в плащ, как бы для того, чтобы заснуть, тихо испустил дух?
Люди и время не прекратили своего глумления над ним и после его смерти. Память благочестивейшего и терпимейшего из цезарей сенат почтил тем, что провозгласил его «Благосклонным Богом» и объявил, что каждый человек, не имевший у себя его изображения, будет считаться святотатцем. Коммод в первые же годы своего правления истребил все его начинания, последующие императоры уже не возвращались к ним. Тот, кто жил открыто, ибо ему нечего было стыдиться, получил историческое бессмертие инкогнито. Христианский мир долгое время чтил Марка Аврелия под чужим именем. Его памятник уцелел в Средние века только потому, что считался изображением императора Константина Великого.