Великое никогда
Шрифт:
Мадлена смотрела на Жана, старавшегося подавить закипавший гнев, — он обезумел от ярости, как тогда, в день похорон своего друга Режиса, не хотел смиряться перед силами природы. Мадлена была силой природы.
— Когда речь идет о супружеской чете, трудно установить, кто прав, кто виноват, — осторожно проговорила она. — Это дело темное, как чужая душа. Не судите, прошу вас, тут посторонний всегда ошибется.
— Вы колдунья, Мадлена. Режис мне это не раз говорил.
Мадлена подумала, что в данном случае вовсе не требуется быть колдуньей, чтобы угадать чувства Жана. Самая обычная реакция. Особенно с тех пор, как из Режиса сделали знаменитость. Про нее охотно говорили, что она тысячу раз виновата перед Режисом, что она его
Жан молчал. Если рассматривать с этой точки зрения… Режис тоже не был святым, отнюдь не был. Самый отъявленный донжуан из всех, кого он только знал. Однако после появления Мадлены…
— Нет, — сказала Мадлена, — это первое, что приходит в голову. Нет, насколько я знаю, он мне не изменял. Дело не в этом. Я хотела, чтобы он со мной говорил. И он со мной, конечно, говорил, но не так, как бы мне хотелось.
Она была не причесана, не намазана, в старых обтрепанных брючках. Глядя на нее, ни за что не поверишь, что ей уже… Сколько же ей? Да нет, но все-таки… Она училась у Режиса в 1947–1948 годах… тогда ей еще не было шестнадцати, да, да, не было! Сейчас 1958 год, значит, ей двадцать шесть… Восемь лет… они прожили вместе целых восемь лет! Теперь у нее роман с Бернаром Плессом, сыном знаменитого хирурга Плесса. Жан всегда терпеть не мог этого Бернара Плесса.
— Мадлена, — проговорил он, — не стойте у перил, мне страшно!
Мадлена улыбнулась и вошла в большую белую комнату.
— Я все здесь устрою иначе. — Мадлена опустилась в белое кресло. — Сейчас появились новые обои, просто прелесть…
— Вы по-прежнему занимаетесь обоями?
— Мне хотелось собрать у себя людей, — проговорила она. — Помимо Бернара. Надеюсь, он этому помешать не может…
— Тех же самых? Да не придут они! А если придут, так утопят вас в пучине философских терминов, лишь бы доказать, что вы ровно ничего не понимаете…
— Но ведь вы тоже будете здесь…
— Да, конечно, я мог бы прийти…
Мадлена, забившись в глубокое кресло, подняла колени, обвила их руками, прижалась щекой к коленке… Выгнув спину, она свернулась в клубочек— не найти ни начала, ни конца… Жан с сигаретой, прилипшей к углу рта, глядел на нее и размышлял… Она была женой Режиса.
— Очень уж вы худенькая, Мадлена… Вы всегда такая были? Вы не больны?
— Да нет! Я чувствую себя, как всегда, хорошо, я всегда себя хорошо чувствую… Журналисты из радио хотят взять у меня интервью о Режисе… А один американец, человек, говорят, вполне серьезный, пишет о Режисе книгу… Он тоже хочет меня видеть. Жан! — Мадлена выпрямилась, забросила руки на спинку кресла, вытянула ноги, закинула голову и спросила — Что же я должна делать? Что бы я ни говорила, они все переиначат по-своему. С какой целью? Почему они всегда все рассказывают не так?
— Вы же знаете, чего стоят показания свидетелей. Вы жена Режиса. Что бы Режис ни писал, он проводил одну и ту же мысль — автор имеет право говорить в историческом труде все, что ему заблагорассудится, коль скоро в конечном счете все — ложь…
Возможно, оба, каждый про себя, услышали похожий на ржание смех Режиса…
— То, что Режис сам стал аргументом в пользу своих идей, в этом есть что-то страшное и успокоительное. Мадлена, сядьте по-человечески, а то у меня даже мускулы заныли.
Мадлена села, выпрямившись, как школьница, положив ладошки на стиснутые колени.
— Так ничего? Говорят, что труды Режиса Лаланда — образец интеллектуальной честности. Если под этим подразумевается, что ему было наплевать на все и что это сразу видно, тогда я спорить не буду. Значит, позвать их или нет?
— Кого «их»?
— Ну этих самых, из кружка по изучению творчества Режиса Лаланда. Это первооткрыватели, они его открыли.
Жан стряхнул с губы потухший окурок.
— Надо
Мадлена была в нерешительности, она побаивалась занудливого студенческого острословия, впрочем, и Режис этого тоже недолюбливал… То есть как? Это он-то недолюбливал? Ну, конечно… Я хочу этим сказать, что он ненавидел все пошлое. Его «занудства» были подлинными произведениями искусства…
— Но ведь они не студенты-медики, а поэты! Они обнаружат у Режиса попытку ужиться с непознаваемым, а это может их соблазнить.
— Вы думаете, они способны понять, что Режис был не скептиком, а реалистом? Он насмехался над материалистами, потому что был реалистом… Обычно материалисты воображают, что материя у них в руках, считают, что это нечто прочное, незыблемое, из чего можно построить фундамент. Режис был реалист, он знал, что материя — вещь нестойкая, что завтра она будет иной. Вот уж тупицы!
— Да, пожалуй! Думаю, что можно напустить наших молодых поэтов на педагогов и чартистов. Сейчас посмотрим, Жан вытащил записную книжку. Выписал из нее несколько фамилий и адресов. Следовало бы послать этим молодым людям книги Режиса, возможно, они его еще не читали. Жан им напишет, объяснит, а потом пригласит к Мадлене… Для начала троих или четверых…
VII. Режис Лаланд и молодые поэты
На Мадлене были блузка и шотландская юбка в складку. Она казалась «их ровесницей, и если что и смущало их, так это ее ребяческий вид, девчоночья хрупкость. А он. и представляли себе мадам Лаланд совсем другой, уже на возрасте, причесанной на прямой пробор… жемчужное ожерелье в несколько рядов… Все расселись в креслах и на обтянутом белой кожей диване. Для начала выпили виски, поговорили о том о сем. Беседа не клеилась. Мадлена в своей пестрой юбке, похожей на венчик цветка, забилась в кресло и упорно молчала. Жан выжидал. Никто разговора не начал, поэтому он сказал: это, конечно, очень мило, что они пришли, но Мадлена, мадам Лаланд, пригласила их для того, чтобы услышать их мнение о творчестве ее мужа…
— Режиса Лаланда, — поправил один из молодых людей, курносый, в узких брюках и такой тощий, будто обедал он через два дня на третий.
— О творчестве любовника Мадлены? Это тебе подходит?
Тот, кому был адресован этот вопрос, ничего не ответил и только поморщился. Весьма корректно одетый мальчик, с запавшими глазами и выступающей верхней челюстью, улыбнулся до ушей.
— Не обращайте внимания — это бунтарь столетней давности. Застыл на вольнодумстве… Мы пришли к Мадлене Лаланд, жене Режиса Лаланда…
Третий, самый хорошенький из троих, очень белокурый, невысокий, с синевой под глазами, небольшие, изящно обутые ноги, холеные руки, заговорил по-другому:
— Большое спасибо, мадам, за книги, Видно, Жан о нас самого невысокого мнения… Как это мы могли не знать Лаланда? Напротив, он нас всегда чрезвычайно интересовал.
— Объяснись, Шарль, — потребовал Жан.
Шарль пояснил.
— Лаланд, — начал он, — выразил чувство, знакомое и нам троим и всем прочим: мучительное ощущение мизерности человеческих масштабов. Мы непрерывно — ив поэзии и в повседневной жизни — бьемся с несоизмеримостью между человеком и вселенной, а если угодно, между человеком и бесконечностью… О чем бы ни писал Лаланд, он неизменно возвращается к смерти. Он постоянно так или иначе старается напомнить нам следующее: пусть люди делают открытия, изобретают, пусть переходят от бронзового к атомному веку, все равно дальнейшее происходит в их отсутствие, и волей-неволей им приходится передавать эстафету следующему… А самое главное, и цепи-то настоящей не получается, отдельные звенья рвутся.