Великое сидение
Шрифт:
– О-ох-ти-и… – сокрушенно покачивала головой, например, царица Прасковья, никак не предполагавшая, что у деверя с его хахалицей до законной крепкой прочности дело дойдет. Ну, помстилось ей, царевой подружке, как бы царицей слыть, да ведь над тем умные люди про себя ухмылялись и понарошке ей всякие почести воздавали, чтобы тем самым царю Петру угождать, а теперь – гляди что выходит! Взаправдашной царицей станет, с ней вот, с Прасковьей, сравняется, и даже еще выше того. Да ведь она, Прасковья-то, из знатного боярского роду в царицы была взята, а откуда эта? – О-ох-ти-и!.. – вздыхала и вздыхала царица Прасковья. – Что же это такое? Или уж правда, что к последним временам дни идут?..
Пришла
– Сама, матушка государыня, знаешь, что на знатной свадьбе положено трем свахам быть. Первая – женихова… Ну, тут даже можно и без нее, потому что жених сам невесту давно уже высватал, – сразу же отмахнулась Секлетея от первой свахи. – А невестина – какая «погуби красу, расчеши косу» называется – ей ведь неотлучно с невестой быть. И поплакать чтоб вместе об ейной красе и потом косу ей расчесать. Я ведь, матушка государыня, хорошо голосить могу, с подвоем плач вывожу и опять же взахлеб умею… Или, матушка государыня, чтобы мне дозволили пуховой свахой быть. Я бы молодых и в подклеть на постель отвела, и поутру убрала бы ее по всем правилам. Похлопочи обо мне, драгоценная матушка государыня, заставь денно и нощно богу молить за твое здравие царское…
– Постой, Секлетея, постой, – остановила ее царица Прасковья. – Как же тебе по ее красе голосить да косу расчесывать, когда не девица она? Сколь дитёв уже родила и опять, слыхать, на сносях, – доверительно сообщила Секлетее царица Прасковья. – Девичья краса-то ее невесть когда погубилась, и чего ж теперь про то вспоминать?.. Ну, а ежели стать постельно тебе, так ведь ты уберешь постель, а что поутру покажешь, какой след девичества? А главное тебе опасенье скажу, что жених-то наш… прости, господи, прегрешенье… турнет нас обеих с тобой потому, что не любит по старинному порядку все соблюдать. Он и помереть-то по правилам не дает, попов и монахов прочь гонит, и венчание у него абы как. Сына женил, и у того, бедного, никакого мальчишника не было, чтоб ему с молодечеством как следует попрощаться. – И, должно быть, от жалости к Алексею-племяннику у царицы Прасковьи на глаза слеза навернулась.
– А я было надеялась, что ты, матушка государыня, за меня словечко замолвишь, и уж я какой бы старательной себя показала, – нахваливала себя Секлетея Хлудова.
– Нет, Секлетеюшка, не хлопочи, а то еще – не ровен час – под кнут попадешь. С него всякое станет. К слову к твоему придерется, и всем твоим стараньям конец придет, только что беду себе наживешь. «А-а, – скажет, – погуби красу, расчеши косу?! А ну-ка, расчешите ее кнутом хорошенче!» – стращала Сек-летею царица Прасковья, и та, пугливо перекрестившись, отказалась от своей затеи.
VII
Сорок лет ему, а жизнь все какая-то походная да бивуачная. От года к году, из месяца в месяц, а потом и со дня на день собирался он по-доброму затеплить свой семейный очаг, чтобы с полным правом сознавать себя отцом и мужем, а то дети словно не его и жена не жена, а поначалу случайно повстречавшаяся и ставшая вдруг спутницей его скитальческой жизни.
За эти годы на его глазах старели люди, и многие уже покинули суетный сей мир, тем самым предупреждая и его, царя Петра, что не минует и он последовать за ними. Что говорить, уже перешагнул свой Рубикон, и жизнь пошла на убыль, и нечего ему, Петру, раздумывать да убеждать себя, что надобно жениться. Никакой ошибки в том не произойдет.
Почти целых десять лет он как бы испытывал свою невесту, приглядывался к ней, лучше узнавал ее характер, свойства и привычки: какова она как мать и как жена (что было им испытано прежде всего), и на протяжении всех этих лет не было никакого повода усомниться или разувериться в ее достоинствах. Она и уважала и бескорыстно любила его, не то что прежняя, теперь уже давняя, почти совсем забытая московская его фаворитка из Немецкой слободы. Катеринушка-свет затмила ее собой и вытеснила из его памяти.
Многих прежних друзей и сподвижников теперь уже нет, а к иным из тех, кто пока еще с ним, он явно охладел, как, например, к прежнему неразлучному другу Александру Меншикову, и Петр чувствовал вокруг себя словно бы пустоту, которую могла заполнять лишь она, его Катеринушка, и он все крепче привязывался к ней. В своих частых отлучках скучал без нее, писал ей всегда добрые, ласковые письма, нежно называя ее: «Катеринушка, друг мой», «Катеринушка, друг сердешненький», и, словно в затянувшейся поре своего жениховства, посылал ей различные презенты, чтобы порадовать, доставить ей приятное. Тревожился и тосковал, если долго не получал от нее писем.
Любил он и своих детей, маленьких царевен Аннушку и Лисавету; с большой скорбью вспоминал сыновей, умерших в младенческом возрасте, – Павла и Петра, а будь они живы, были бы наследниками, преданными отцу, не в пример великовозрастному Алексею, не внушающему никаких надежд на исправление. Обретенная Петром новая, хотя и неузаконенная семья отвлекала его мысли и заботы о воспитании первенца, подобно злому волчонку смотревшего на своего отца, – бог с ним совсем, не маленький, теперь сам стал женатым и нечего о нем заботиться.
Как это хорошо, что Катенька, Катюша, Катеринушка с первых же дней всем своим чутким сердцем и умом поняла, что его стремления и привычки должны стать также близкими и ей, что и она должна быть тоже непоседливой, легкой и скорой на подъем, не считаться с трудностями, невзгодами и неудобствами, в случае надобности вести такую же неустроенную кочевую жизнь, какую вел он, Петр. Ей было всюду хорошо, где был он, ее Петр Алексеевич. Что ж из того, что Петербург поставлен на болоте, что там постоянно промозглая сырость, но если он для царя Петра – парадиз, то и она, Екатерина, жила в нем как в раю. Она всегда была стойкой, не терялась даже во время опасности, доказав это в несчастном Прутском походе. Те страшные, пережитые вместе с ней дни решили для Петра, что его судьба навсегда должна быть неразрывной с судьбой Екатерины и видеть ее постоянно верной подругой беспокойной его жизни – счастье.
Какие-то недоумки станут осуждать и порицать его за то, что он называет ее, совсем не знатную, своей женой и облачает царской почестью, – так с недоумков и спроса нет, пускай язычат, сколько вздумают. Не им печалиться за своего царя, он сам ответчик за себя. Теперь он, уезжая куда-либо и посылая письма «Катеринушке, другу сердешненькому», будет пакет надписывать: «Государыне царице Екатерине Алексеевне».
Не додумывался Петр до того, что никакой иной, а всегда лишь только угождающей ему могла быть Екатерина, хотя бы многое ей и не нравилось. Что ожидало бы ее, решившую вдруг проявлять себя строптивой, непокорной, не желающей подвергаться разным жизненным неурядицам и трудностям, которые испытывал он сам? Разве не махнул бы он на нее рукой и не захотел бы повстречать другую из множества охотниц быть близкой к самому царю? А та, другая, могла быть обаятельнее, нежели она, свет Катеринушка. Могло ведь так случиться. Он умилялся ее бескорыстием, а что же она могла еще испрашивать себе, чего желать, когда имела самого царя со всем, чем он владел? Это ли не было ее корыстью?