Великое сидение
Шрифт:
– Протопоп, что в ответ? – дознавался Толстой.
– Мы, говорил, и все ему смерти желаем.
Для точности еще раз переспросил об этом Толстой и записал слово в слово.
В прежних своих показаниях не упоминал Алексей духовника, а теперь приобщил к делу и протопопа, подведя и его под кнутобойную пытку.
– Истинно так поведал царевич мне, и я ему отвечал, – признавался протопоп Яков.
– Припоминай, поп, где, какие разговоры еще вели, – дознавался Толстой.
– В доме князя Ивана Львова, по его призыву, привелось мне бывать раз пять или шесть, и там о царевиче разговаривали, когда еще не было слуха, что он у цесаря. И князь Иван говорил: «Поехал царевич к отцу, а что с ним царь станет делать? Не постригут его там?» Но я такое отверг: кому его постригать, когда там монастырей наших нет. «Не убили б его, безлюдно поехал», – беспокоился тогда князь
– Может, что на память придет, когда на дыбе еще повисишь, – заметил Толстой.
VII
Через два дня Толстой получил от царя записку: «Сегодня после обеда съезди в крепость и спроси у Алексея и запиши не для розыску, но для ведения: 1) Что причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно, и ни в чем не хотел угодное делать, а ведал, что сие в людях не водится, также грехи и стыд? 2) Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания? 3) Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства (как я говорил ему сам), и о прочем, что к сему подлежит, спроси».
Увидел Алексей вошедшего к нему Толстого и содрогнулся: «Снова пытать…» Но тот его успокоил:
– По-хорошему пришел говорить с тобой, Алексей Петрович. – И прочитал ему записку царя. – Ответь, положа руку на сердце, со всей прямотой, пошто все так было. На слова не скупись, дабы в подробности изложил.
Алексей собрался с мыслями и подлинно что положил руку на сердце.
– Такая беседа, Петр Андреич, меня облегчит. Как на духу поясню… Причина моего к отцу непослушания та, что с младенчества моего жил я с мамой да с мамками, от коих ничему иному не обучился, кроме избных забав, и больше научился ханжить, к чему от натуры своей склонен был. А потом, когда меня от мамы взяли и ее от меня увезли, был с теми людьми, коих ко мне для ученья приставили: Никифор Вяземский был, Алексей да Василий Нарышкин. Отец мой, имея обо мне попечение, – горестно вздохнул Алексей и провел рукой по глазам, – чтобы я обучался таким делам, кои пристойны царскому сыну, велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, а мне то было зело противно, и чинил я все с великой леностью, только чтоб время в том проходило, а охоты к тому не имел. А понеже отец часто тогда в воинских походах бывал и от меня отлучался, того ради приказал иметь присмотр ко мне светлейшему князю, и когда я при нем бывал, то принужден был обучаться добру. – «Может, это поможет, светлейший опять в большой чести у отца», – подумал Алексей и продолжал: – А когда от светлейшего князя был отлучен, тогда Вяземский и Нарышкины учили меня бражничать с ними да еще с монахами и попами. А понеже они от самого младенчества моего со мной были, то я обыкл слушать их и бояться и всегда им угодное делать, а они меня все больше от отца отводили да винными забавами тешили, а после того не токмо воинские и другие отцовские дела, но и самая его особа зело мне омерзела, и для того я всегда желал находиться от него в отлучении. А когда стал годами постарше, то и вовсе в большие забавы с попами да чернецами и с другими приятными мне людьми в дружество впал. И тому же моему непотребному обучению великий помощник Александр Кикин был, когда при мне он случился. А потом отец мой, милосердуя и хотя меня наставить достойно моего звания, послал меня в чужие края, но я и тамо, уже будучи в возрасте, обычая своего не переменил… А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца наказания, то происходило все от моего злонравия, истинно так признаю… А для чего иным путем, но не послушанием хотел наследство иметь, то может всяк легко рассудить: понеже я уже тогда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу следовать, то каким же иным путем было мне наследство искать, кроме как через чужую помощь? И ежели б до того дошло и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я б тогда не желал ничего иного, как по воле цесаря учинить. Пожелал бы он войск российских в помощь себе или денег много, то все б ему дал. И генералам и министрам его великие б подарки дарил, ничего бы не жалел, только чтоб исполнить в том свою волю… Ой, устал я, милостивец мой, Петр Андреич… Дрожью меня всего внутри бьет… Отдохнуть мне дозволь… Ты все записал?
– Все. Отдыхай, Алексей Петрович, – поднялся с места Толстой. – Набирайся сил к завтрему. Спасибо, то все душевно так рассказал.
– Спасибо тебе, что поговорить приходил.
Хорошо побеседовали, душевно, но это нисколько не помешало Толстому на следующий день приказать палачам снова поднять на дыбу царевича и пытать, дав ему пятнадцать ударов кнутом. Алексей мог добавить только, что Никифор Вяземский говорил:
– Говорил… отец твой любит, когда в церкви певчие при нем поют: бог идеже хощет, побеждается естества чин… Ему то любо, что с богом равняют… А еще о рязанском митрополите Стефане говорил, что он ко мне добр… А к киевскому митрополиту из Неаполя я писал, дабы там приводили киевских людей к возмущению, а дошло ли то письмо до его рук, того не знаю… Устал, сильно устал я… – с трудом дышал Алексей.
Он очень боялся очной ставки с Афросиньей, во время которой она могла бы подумать, что начнутся его упреки – зачем обо всем рассказала?.. Нет же, нет! Он винил во всем только себя одного, а она ни в чем не виновата, ничего не знала, не делала, только давала ему добрые советы, которым он имел несчастье не следовать. Он любил, любит и будет любить ее до самой смерти.
«Неужто пытали ее?.. – ужасала его эта мысль. – Толстой заверяет, что никто пальцем не тронул, да, чай, обманывает. Может, тоже истерзанная?.. А ребятенка, говорит, при ней нет… Куда ж он девался?.. Это они, отец и Толстой, отняли дитеночка у нее, и она, бедная, плачет теперь об нем, убивается… Тяжко. Ох, как тяжко все… Толстой сказал, что ввечеру будут снова пытать…»
Его, главного следователя, не удовлетворяли признания Алексея. Надо было добиться чего-то более определенного, узнать о каких-то явных действиях, за которые могло бы ухватиться обвинение, а не довольствоваться сообщениями о злостных помыслах да вредоносных намерениях. Мало ли у кого что на уме может быть! Важно дело, а не помыслы. Есть такое признание, что обвиняемый принял бы помощь цесаря, но ведь не предложена была ему эта помощь и могла ли быть предложена вообще?..
Но нельзя допустить, что все следствие проведено было впустую и обвиняемый освободится, унося на своей спине кровавые рубцы от несправедливой жестокости главного следователя Петра Толстого при попустительстве царя Петра. И окажутся виновными они, два Петра. Разве с этим смирится царь?
Петр тяжело переживал измену сына, и два человека боролись в нем – отец и царь.
Алексей – первородный сын, плоть от плоти его. Пощадить сына значило бы пощадить государственного преступника, а для царя Петра как раз злостные помыслы, вредоносные намерения и составляли преступление. Казнить преступника – значит, убить родного сына, пусть непотребного, не оправдавшего надежд, но все же родного, кровного. Кто победит в нем, в Петре – отец или царь?..
Побеждал царь.
Он решил созвать особый верховный суд над сыном, замышлявшим покуситься на жизнь отца и угрожавшим неисчислимыми бедствиями для России.
Особая комиссия в составе ста двадцати семи человек обвиняла царевича Алексея в том, что он «намерен был овладеть престолом через бунтовщиков, через чужестранную помощь и иноземные войска, с разорением всего государства». И «за все вины свои и преступления главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти».
За царевича не было ни одного голоса среди тех, на кого он надеялся и считал своими. Все знали, какое решение следует вынести, чего ждет царь. Участвовать в суде и подписать приговор отказались трое: фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, его брат Владимир Петрович Шереметев и генерал князь Михаил Михайлович Голицын.
В записной книге С.-Петербургской гарнизонной канцелярии было записано:
«26 июня пополуночи в 8-м часу начали собираться в гарнизон: его величество, светлейший князь (Меншиков), кн. Яков Федорович (Долгорукий), Гаврило Иванович (Головкин), Федор Матвеевич (Апраксин), Иван Алексеевич (Мусин-Пушкин), Тихон Никитич (Стрешнев), Петр Андреевич (Толстой), Петр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинен был застенок и потом, быв в гарнизоне до 11 часов, разъехались. Того же числа пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».
Мрачными, тяжелыми мыслями был в тот день обуреваем Петр. Он – как Константин Великий, казнивший своего сына Криспа; как Иван Грозный, убивший сына Ивана…
Было заготовлено правительственное сообщение о кончине царевича Алексея, и в нем говорилось, что, слушая чтение приговора, царевич был поражен как бы апоплексией; придя в себя, он пожелал видеть отца, еще раз в его присутствии сознался в своих проступках, получил прощение и через несколько минут испустил последний вздох.
Праздничный колокольный звон и пушечная пальба с утра оглашали Петербург.