Великое сидение
Шрифт:
Снег густо землю укрыл, пурга пуржить начинает, скоро зги не увидишь, и какой это лешак мчит на санях, мечет на стороны ошметками снежные комья, летит по широкой петербургской улице, все еще похожей на лесную просеку, с едва приметными домами, наполовину занесенными сугробами? Кому же кроме быть, как не царю Петру? Для него всякая погода – вёдро.
V
Царице Прасковье с дочерьми отведен был просторный дом в полную ее собственность недалеко от крепости и от царского домика. Слава богу, разместиться есть где, а то совсем было оторопь брала:
Конечно, новое это подворье не сравнить с подмосковным, и как вспомнит царица Прасковья свое Измайлово, так сразу же словно на отраву петербургская ее жизнь пойдет.
– О-охти-и…
Но ничего-то ничегошеньки не поделаешь, а должно было покоряться необходимости быть тут. Важна зависимость от царя, дорога его милость, и тем дороже она, что надобно будет вскоре пристраивать в знатные замужества дочерей, да и не только что в знатные, а как бы тоже в царственные, за принцев каких-нибудь, Петр Алексеевич так обещал, и, конечно, он, дядюшка, лучше самой матери судьбу царевен-племянниц определит.
Петр намечал распорядиться ими сообразно планам своей государственной политики. Считаться с желанием или нежеланием царевен никто не станет, – им самим не дано знать, что хорошо будет. Их маменька царица Прасковья на себе испытала и осознала необходимость подневольного брака и нисколько от того не прогадала, а он, царь Петр, хотя и вызволил племянниц из теремного заточения, но такой воли вовсе им не давал, чтобы они выходили из его подчинения. Они тоже его подданные.
В крепости звонарь каждый час ударял в колокол столько раз, сколько по времени следовало.
– Вот и ладно, что звон хорошо слышен тут, – перекрестилась царица Прасковья, не подумав о том, что звон-то был часовой, а не церковный.
Царевна Анна с приставленной к ней статс-дамой выбрали день и отправились в гостиный двор, что на Троицкой площади, – мазанковый, длинный, с черепичной кровлей и крытым ходом под арками.
– Сбитень!.. Сбитень!..
– Пампушки!..
– А ну, народ ходячий, кому блинов горячих?..
– Бублики-калачики, да сушки-баранки!.. Бублики-калачики да сушки-баранки!..
– Барыня-сударыня, пожалуйте сюда!..
– Господин честной, милости просим!..
– Сбитень, сбитень!..
– Эй, молодка, чего потребно?..
– Меха сибирские… Сафьян казанский… Башмачки козловые, распервейшие!..
– Образа владимирские!..
– Икра астраханская!..
В лавках еды много, но очень уж дорого все. Простому человеку не подступиться.
– Ей-богу, ни за что отдам, уступлю! Для почину, для ради вашей легкой руки… Себе в убыток не пожалею… Барынька-молодайка, у нас брали намедни…
– А вот товар – самолучший товар!..
– Не ходите к нему, господин хороший. У него все лежалое да подмоченное. Пожалте в наш раствор, ваша милость…
– Бублики-калачики…
– Держи, держи!.. Эй!..
Анну оглушило совсем. А тут еще железом гремели, сбрасывая его с подошедшей подводы. Какой-то курносый и конопатый малый дернул Анну за рукав, заманивая в раствор лавки: пожалуйте, мол.
– Смерд поганый! – отдернула она свою руку и так осердилась, что даже кончик носа у нее побелел.
Повязав платочком по-русски голову, коея причесана на заморский манер, взад и вперед сновали разодетые в бархаты и кружева петербургские барыни, отбиваясь руками и крутым словом от не в меру ретивых зазывал. А те загораживали собой дорогу им, наперебой вычитывали, выпевали, выкрикивали длинные перечни своих товаров, клянясь и божась, призывая в свидетели бога со всеми угодниками, что уйдет несговорчивая покупательница, так будет потом каяться день и ночь. Бойкие лавочные сидельцы, едва завидя у себя на пороге любого прохожего, чуть ли не всем телом перекидывались через прилавок в поспешном и подобострастном поклоне, встряхивая промасленными волосами, стриженными под кружок. Гомонят, зазывают, лают – ну как есть брехливые взбудораженные собаки. В одном месте что есть силы ударяют по рукам, в другом – от чего-то отплевываются, как от горечи, – ноги руки, меры, аршины, безмены, гири, весы – все в движении. И взлетают, перепархивают крылатые полотнища легкого шелка, черным ручьем стекает ловко раскинутая штука бархата, гремят сковороды, вьется в воздухе легкий перинный пух.
Оглянулась Анна туда-сюда, а сопровождавшая ее придворная статс-дама словно сквозь землю провалилась. Хотела Анна окликнуть ее, но в этом гаме, грохоте, голошении даже собственного голоса не услышишь. А народ снует взад-вперед непрерывным потоком, оттирает Анну к дверям какой-то лавки, а там благообразный купец с аккуратно подстриженной бородкой учтиво склонил голову и приглашает Анну войти.
Она и не заметила, как переступила порог его лавки. Сразу вывернулся откуда-то расторопный молодец и, скаля в приветливой улыбке кипенно белые зубы, лихо раскрыл перед Анной коробья, коробки, коробочки – и чего-чего только в них нет!..
– Индийский товар… Персидская бирюза… Веницейская работа…
У Анны глаза разбежались. А проворные руки молодца на миг приложат к самому ее уху тонких узоров подвески, жемчужные горошины поднизи коснутся ее разгоряченного лба, на покорных ее девичьих пальцах заиграют вдруг самоцветной искристой россыпью перстни. А тут еще узорчатая паутинка тончайших кружев готова опутать ее враз зашедшуюся стесненным дыханием грудь, в коей радостно замирает сердце. Всех земных и небесных цветов и оттенков развернуты перед Анной шелка, да муары, да бархаты, да парча; раскинуты пушистые меха дивных зверей, а в добавку ко всему этому купец подносит атласную коробочку с искусно вложенным в нее пузыречком, а от того пузыречка исходит неземной сладостный дух. И нюхает, нюхает Анна до того, что вдруг дыхание перехватит, и не может нанюхаться этих нежнейших «вздохов амура», как называет купец духи. На пузыречке и вправду нарисован короткокрылый, пузатенький, задравший вверх голую ножку амур.
Купец себя в грудь кулаком бьет, захлебывается в божбе, ни упокойников отца с матерью, ни живых детей своих, ни себя самого не щадит, клянясь, что нигде во всем Петербурге такого товара днем с огнем не сыскать, даже и у немчишек заезжих.
– Лопни глаза мои… Провалиться на эфтом месте… Не взвидать света белого… Родимец меня расшиби, ежели хоть в одном слове вру!..
И Анна готова ему поверить. «Вздохи амура» кружат ей голову, до сладчайшей приятности щекочут нос.
И она думает: