Великолепие жизни
Шрифт:
К собственному его изумлению он и дальше пишет без передышки. В ночь после отъезда Оттлы он начинает новую историю, понятия не имея, куда она его заведет, во всяком случае, уж никак не в Берлин, ведь разыгрывается она в подземелье, в жилище некоего зверя. Спит он уже которые сутки весьма посредственно, но он пишет, он живет с этой женщиной, вместе в одной квартире, — и тем не менее пишет. Историю про госпожу Херман он Доре уже успел прочесть, и та во многих местах смеялась, хотя на самом деле это история совсем не про госпожу Херман, но Доре это невдомек.
Сдается ему, он смотрит теперь не только в себя, а словно слегка повернув голову, словно вокруг него, сколь это ни удивительно, и вправду что-то нешуточно переменилось. Как будто все зависело только
Он уже не раз писал о зверях, начиная с мельчайших тварей, вроде таракана, про обезьяну, про гигантского крота, про коршуна. О собаках и шакалах писал, и о леопарде немного, и о кошке, пожирающей мышь.
А начинается новая история так: «Я соорудил себе жилище, и, кажется, весьма удачное. Снаружи виден только большой лаз, который, однако, никуда не ведет: пройдя несколько шагов, натыкаешься на глухую скалистую стену».
Что еще новенького? Выпал первый снег, и сделалось очень холодно, солнца почти не видно, хотя иногда все-таки проглядывает, но он-то все равно уже много дней из дома почти не выходит.
Берлинцы голодают, со всех концов Европы в город поставляется продовольственная помощь, о чем он знает скорее понаслышке, изредка от Доры кое-какие подробности, когда та ходит за покупками или встречается с кем-нибудь в городе. К виду нищих на улицах все уже привыкли, к сожалению, теперь уже полгорода, можно считать, нищенствует, люди изнурены и пребывают в каком-то терпеливом отчаянии, в районе Шойненфиртель положение вообще ужасное, хотя ноябрьские попытки погромов больше не повторялись. Дора говорит, что еврейский Народный дом на последнем издыхании, ей хочется что-то делать, не только похлебку для бедняков варить, а именно предпринять что-то, как-то изменить все это.
Что правильнее: писать о жизни или изменять ее?
Отвечая на последнее письмо Роберта, он не столько даже объясняет, почему ничего не говорит о себе, сколько устанавливает данность, что это так и есть. Семье не пишет, Максу, полузабытому другу, тоже нет, не испытывая даже угрызений совести, тем паче что, по его ощущению, времени у него в обрез.
У него всего в обрез, и он не знает, хватит ли сил выдержать эту гонку, — хотя на самом деле времени у него много как никогда. Может, думает он, счастье — это и есть своего рода расточительство, когда вечерами, при скудном, экономном свете, они читают друг другу вслух, либо Дора на иврите из Библии, либо он ей что-нибудь из сказок братьев Гримм или из Хебеля [10] , историю о рудокопе, ее он любит больше всего. В такие мгновения ему кажется, что времени у него сколько угодно, целая вечность еще, и что он его вовсе не транжирит, ибо точно знает, что через несколько минут сядет за свой письменный стол и не встанет из-за него, сколь бы ни томительно было искушение, когда она, подойдя, ласково к нему прижимается или когда сидит на софе, скрестив ноги по-турецки, в глазах смесь ожидания и опаски.
10
Иоганн Петер Хебель (1760–1826) — немецкий писатель, один из любимых авторов Кафки. Имеется в виду его рассказ «Нежданное свидание» из сборника «Шкатулка-сокровищница для рейнского домашнего круга» (1811).
Несколько дней и ночей подряд он все глубже зарывается в свое подземное жилище, поражаясь, как там все просто.
По утрам, надевая рубашку и галстук, или в маленькой ванной, когда моется и бреется, а уж потом одевается, в темный костюм, при полном параде, у него такое чувство, будто он идет на свидание, романтический завтрак в кафе, где он должен с ней встретиться, хотя она уже давно здесь, рядом, в знакомом платье или блузке.
Он спрашивает себя, когда он успел этому научиться. Или есть вещи, которые заложены в тебе просто так и ты делаешь их легко и не задумываясь, когда это потребуется?
Он
6
Несколько недель ничто не омрачает их счастье. Кое-что ее удивляет — его обыкновение ложиться в постель после обеда и не вставать чуть ли не до вечера, его истории и то, как он ей их растолковывает, вот тут, мол, и тут он, когда писал, думал о ней, а это место, где зверь свои припасы собирает и хранит, склад-крепость, это ты, хотя она при всем желании, ей-богу, никакой связи не улавливает. Но ее счастью все это не помеха. Зима выдалась суровая, в городе люди голодают, и они оба нередко об этом говорят — мол, как им самим повезло и как надо радоваться тому, что у них есть. А далеко наперед она и вовсе предпочитает не загадывать, в том числе и потому, что о многом она просто запрещает себе думать, насчет детей, и что вообще будет с ней в этой квартире, которую она, будь ее воля, век бы не покидала.
Оттла рассказывала ей, до чего рождение ребенка меняет всю жизнь. Она без обиняков так и спросила — а что у тебя с этим? — когда они были вдвоем на кухне. Дору вопрос застиг врасплох, и она, к сожалению, в ответ только пробормотала, что вообще-то да, но все еще так непривычно, и времена такие, она не знает. Оттла только грустно на нее глянула, они ведь обе знают, все дело во Франце, который, к сожалению, болен, а не будь он болен, он, вероятно, уж от тебя-то захотел бы детей. «Вы хоть говорили с ним об этом?» На что она может ответить только — нет, и тут же рассказывает о девочке с куклой, потому что конечно же они об этом никогда говорили, но те несколько дней, в парке, все же в известной степени имеют к этому отношение. Оттле история очень понравилась, она вообще очень добра и хочет Дору утешить, кто знает, как оно там с вами обоими обернется, ты молода, может, он еще выздоровеет, или лекарство изобретут, откуда нам знать. Оттла крепко ее обняла, прямо как сестричку, подумалось ей, ее это и утешило, и удивило, — удивило, что ей, оказывается, и утешение это нужно и чтобы относились вот так.
В марте ей двадцать шесть исполнится.
Она поговорила с Францем насчет своей комнаты, и оба сошлись на том, что пора ей оттуда съезжать, это только ненужный расход, вот кончится месяц — и пусть перебирается к нему. Та комната никогда ей не нравилась, кровать старая, в которой она ревела, когда Альберт ее бросил, затхлость, трухлявые ковры, мебель обшарпанная. Один раз она Ханса туда привела, что, конечно, было большой ошибкой. Все как-то натянуто происходило, они не знали, о чем говорить, да и не ради разговоров он пришел, — ну а потом он встал, ушел и больше не вернулся.
Отказ от комнаты мало что меняет в ее поездках по городу. Она по-прежнему через день ездит в народный дом, где положение день ото дня все хуже, не хватает практически уже всего, денег, продуктов, несчастные евреи со всей округи и сами бедствуют.
Франц ее подбадривает. Кто-то же ведь должен о них позаботиться, говорит он, а лучше нее это никто не сделает, но она не уверена, не чувствует в себе сил, хоть надвое разрывайся, ведь она не знает, какую из двух забот выбрать — о детях или о Франце.
Историю свою он все никак не закончит. Но она продвигается, каждый вечер, с десяти, с половины одиннадцатого он садится за стол, и Дора, теперь уже безо всякого предварительного разрешения, иногда сидит вместе с ним, читает книжку или просто следит за ритмом его работы, как он собирается с мыслями, прежде чем снова нащупает нить повествования. Как-то раз она засыпает, а когда просыпается, он сидит рядом с ней, совершенно неузнаваемый, изможденный, как после тяжкого, изнурительного труда. И в лице такая просветленность, что в первую секунду ей даже почему-то больно, а потом уже нет. Не спал? Нет, отвечает он, а теперь вот тебя тут обнаружил. Похоже, ничего подобного он прежде не испытывал, он явно растроган, шепчет что-то, как будто это совершенно немыслимая вещь — обнаружить ее у себя в комнате.