Великорецкая купель
Шрифт:
Владимир Николаевич Крупин
ВЕЛИКОРЕЦКАЯ КУПЕЛЬ
повесть
1
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, Святителя Николая Чудотворца и всех святых, помилуй мя, грешнаго», – почти автоматически прошептывал Николай Иванович, а сам занимался двумя делами: писал памятки, или, как их называли старухи, «пометки», о здравии и об упокоении, – первое, и второе: думал, как жить дальше. Они с Верой были в самом прямом смысле изгнаны из квартиры, приютились в общежитии, но и тут приходили от коменданта, велели забирать вещи и уходить. Конечно, тут гадать нечего – Шлемкин со свету гонит, Шлемкин, уполномоченный по делам религий при облисполкоме, он человек слова: сказал в шестьдесят втором году, когда рушили церковь Федоровской Божьей Матери и когда Николая Ивановича за руки, за ноги милиционеры оттащили от бульдозера и бросили внутрь милицейской машины, сказал ему тогда Шлемкин: «Я тебя со свету сживу», – и
Николай Иванович с утра, как на работу, уходил искать новое место. Но неудачно. Только доходило до оформления, только протягивал паспорт, как под разными предлогами отказывали. Стар, пришел бы вчера, зайдите осенью. Это могло быть правдой, но в одном месте раскормленный кадровик в полупиджаке-полуфренче заявил: «Сектантов не берем», – тут стало ясно. Шлемкин включил в список неблагонадежных и его. Спорить, доказывать, что назвать православного сектантом все равно что русского эфиопом? Но повидал Николай Иванович полуфренчей, полукителей, полугимнастерок – и рукой махнул.
Можно бы и на пенсию прожить, но стараниями все того же Шлемкина пенсия у Николая Ивановича была сверхничтожна. Один раз вот так же уволили Николая Ивановича за уход на Великую, причем уволили в пятьдесят семь лет, за три года до пенсии. Тогда, правда, хоть на сдельную, на временную, на аккордную брали. Но в стаж все это не попало, и пенсию насчитали как три года не работавшему, то есть копеечную. И вот сейчас, на старости лет, опять гоняют Николая Ивановича, как, прости Господи, пса беспризорного, только и успевает Николай Иванович произносить: «Ненавидящих и обидящих мя прости, Господи», – да только вздохнет коротко и сокрушенно, стараясь сердиться на себя, а не на них, ругая себя за то, что не до конца изжил в себе сетования и печали.
Ходить, искать работу и жилье, понял Николай Иванович, было бесполезно. Он решил с утра отстоять литургию, причаститься и отправиться в свое село, теперь уже не село, непонятно что, какое-то собачье название – эрпэгэтэ. Деревня бы лучше пристала родному Святополью, потому что и в Святополье церковь была порушена, а какое ж село без церкви? А деревня какая без часовни? Так что, видно, эрпэгэтэ в самый раз. Тонюсенькая ниточка, которая тянулась из Святополья, была открыточками сестры Раи, или, как она их называла, «скрыточками», к Новому году и к Пасхе. На Пасху Рая, страшась, наверное, недавних гонений, поздравление не писала, но открытку подбирала не революционную, а с цветами.
А не был на родине Николай Иванович, страшно сказать, пятьдесят лет. Пятьдесят лет прошли, как увезли его из Святополья, увезли с милицией за отказ служить в армии. Вот тогда, пожалуй что, он был сектантом. Вот какой грех взял на себя Николай Иванович, а отмолимый он или неотмолимый, Бог знает. И пятьдесят лет не видел Николай Иванович оставшегося в живых брата Арсения и всего израненного, однорукого брата Алексея. А отец и старший брат Григорий погибли. С рабов Божиих Григория и Ивана начинал Николай Иванович памятку об упокоении, а с рабов Божиих Алексея и Арсения – о здравии. И молился за них, зная, что братья икон в доме не держат, может быть, только Рая. И молился, и чувствовал теплоту в молитве, а ехать все стыдился.
Но вот подошло: спасибо Шлемкину, гонит на родину. Николай Иванович дописал имена умерших, прошептывая на каждом имени: «Подаждь, Господи, оставление грехов всем прежде отшедшим в вере и надежди воскресения, отцем, братиям и сестрам нашим и сотвори им вечную память», – и как-то замер над листочком, думая, может, забыл кого помянуть. И тут, вот и скажи, что что-то бывает случайным, именно тут пришла Вера и молча, перекрестясь, подала телеграмму. Вначале прочлась приписка внизу: «Факт смерти Чудинова Алексея Ивановича заверяю секретарь сельсовета».
Вера зажигала свечечку (лампадку в общежитии они не осмелились направлять). Зажгла, прочла поминальную молитовку и сказала:
– С
– Зачем?
– Как зачем? Ничего ж там нет. С утра поедешь?
– С утра-то бы хорошо, да ведь там близко церкви нет, лучше тут заочно отпеть, и уж с обеда, благословясь... – Он недоговорил, но Вера знала, что он мог бы сказать, что ведь как, теперь уж надо ехать обязательно, брат позвал.
2
Кроме селедки Вера еще достала и конфет, и чаю, пусть хоть грузинского, но и такого давно не было, достала даже кооперативной, дорогушей колбасы, хоть сама ее и век не едала, положила также хозяйственного мыла, сигарет Арсению, это в сумку, а в руках велела держать связанные вместе упаковки для яиц, две по три десятка. Это был единственный товар, который следовало везти не в деревню, а из деревни, и Николай Иванович попробовал сопротивляться. Но Вера, он давно знал, лучше его стократ смыслила в жизни, и он сдался.
Ехать пришлось так же, как и пятьдесят лет назад. Поездом, только он назывался теперь электричкой, потом автобусом. Тогда ездили на попутных, а чаще на лошадях. Некоторым, правда, как вот Николаю Ивановичу, был особый почет – бесплатный проезд, да еще и с охраной.
Николай Иванович заключение, в общем-то, перенес легко. Били – думал: «Слава Тебе, Господи, привел пострадать»; заставляли выносить парашу – и это было не в тягость, ведь трудом унизить нельзя, даже и неверующего. Надо же кому-то и парашу выносить. Обделяли уголовники куском – он вспоминал Иоанна Крестителя, питавшегося кореньями и акридами, вспоминал сорокадневное пощение Спасителя, молился, и голод отступал. Одно было невыносимо – опер каждый день на проверке и разнарядке подходил к Николаю Ивановичу и срывал с него крестик. Крестик Николай Иванович делал из щепочек, а ниточку для него вытаскивал из портянок или из мешковины, или приловчился отделять от ивовой коры лычинку, всяко было. Но чтобы лечь уснуть без крестика на шее – этого он не мог. Он так и думал, что страдает за свою веру; сознание непоправимости, огромности греха пришло к нему после тюрьмы, после встречи со старцем, когда они ходили вместе на Великую, на день обретения чудотворной иконы Николы Великорецкого. Тогда-то старец рассказал о преподобном Сергии; конечно, не впервые услышал Николай Иванович о Сергии, но впервые о том, что в годину, тяжелую для России, своею волею преподобный Сергий повелел взять оружие даже монахам. К тому времени Николай Иванович многое понял, он знал уже, что отец и брат Григорий погибли, что Алексей потерял руку. Знал, правда, по слухам, не было документального подтверждения, что и в эту войну монахи воевали в танковой колонне «Дмитрий Донской». Это отец Геннадий рассказывал. Он же увещевал Николая Ивановича забыть грех отказа от защиты Отечества, ведь тот искупил его и тюрьмой и молитвами. Но Николай Иванович все не чувствовал облегчения, все тяготило его, что даже и могилки отца он не знает, и братова могилка неизвестно где на просторах Северо-Западного фронта, вот в чем горе. Их мать не вынесла этих двух смертей, да еще и Николай был в тюрьме, а тут и Арсеню посадили за воровство, хоть и был несовершеннолетний, и мать умерла. Рая писала, что мать надорвалась на лесозаготовках, куда сама напрашивалась из-за хлебной нормы, но знал Николай Иванович, что страдания душевные тяжелее физических.
Но почему он боялся или стыдился ехать в Святополье, неужели только телеграмма вытянула да издевательства Шлемкина? Нет, тут многое может оправдать. Во-первых, не с чем было ехать, во-вторых, когда? Отпуска фактически у него и не бывало, все работа и работа. На смирных воду возят, а он безответный человек, он лишь в одном тверд – в служении Богу. А Бог велел терпеть. О, многое в государстве держалось на верующих. Как только над ними не изгалялись всякие шлемкины, а они все тянули да тянули. И не роптали, не воровали, не пили. Был в государстве еще один безгласный отряд ломовых лошадей – пьяницы. С этими было еще проще: вначале споить, а потом требуй что хочешь. Сверхурочных работ, работ в выходные, можно лишать премий, путевок, жилья, можно над ними всяко издеваться – куда денутся? Ну, иногда устроят сидячую забастовку: доползут до работы и ничего не делают, но это не от поисков социальной справедливости, просто с похмелья нету сил. Так и пусть бастуют, думает опытный начальник, пусть до обеда бастуют, там похмелятся и пусть вламывают во вторую смену, можно и ночную прихватить, чего с ними чикаться? Особенно выгодны были русские пьяницы, у них одна из национальных черт была черта стыдливости за свои проступки. Им стыдно за вчерашнее, стыдно, что не удержался, пропил аванс, вот и стыдись дальше, иди на любую работу, соглашайся на любые расценки, иди с радиацией работай, можно и молоко за вредность не выдавать, и без молока хорош. Можно презирать, можно в боевом листке карикатурно изобразить, это особенно проверяющим комиссиям нравится, называется пунктом борьбы за трудовую дисциплину. Для начальников пьяницы – большая драгоценность, на них списывают все понедельники и дни зарплат, все дни после непрекращающихся в стране праздников – вали все на них! Ох как напугал многих слух о сухом законе! И напугал именно начальников, а не пьяниц, пьяница – человек больной, разве больному не хочется излечения? Нет, не ввели сухого закона, и этот, полусухой, тоже испохабили, и начальники на своих активах радостно говорили, что и Горбачев признал ошибочность гонения на пьянство, и так выводили, что Горбачев чуть ли не рад спаиванию людей, которые еще кроме всего и избиратели...