Венок ангелов
Шрифт:
Я вдруг опять почувствовала на себе взгляд Энцио, на этот раз почти как физическое прикосновение, как будто он схватил меня своим взглядом, чтобы оторвать от моего опекуна, – сама я смотрела на профессора. В следующий миг я поняла: сейчас произойдет чудовищное столкновение. И оно произошло – и было в самом деле чудовищным. Энцио изъявил желание вступить в дискуссию и попросил слова.
Что я могу сказать о подробностях? В битве, которая началась после этого, в сущности, уже не было подробностей – здесь просто столкнулись два мира. Энцио, о котором мой опекун недавно говорил, что он с каким-то странным упорством скрывает свое отношение к его идеям и мыслям, теперь вдруг опустил забрало и яростно и беспощадно атаковал своего учителя по всей линии. Профессор в первый миг, казалось, растерялся, но затем его лицо мгновенно приняло выражение поразительного ясновидения – он как будто давно уже знал о предстоящем поединке и поджидал своего противника. Его властные глаза – глашатаи духа – сверкнули воинственным блеском. Потрясающий темперамент, который до той минуты мне был знаком лишь как некий скрытый, подземный огонь его духа, вдруг хлынул огненной лавой наружу. Он отшвырнул врага с такой чудовищной силой, которая была сродни неукротимой стихии природных катастроф. Но Энцио тоже боролся стойко, он сражался с необыкновенной силой, вернее, целеустремленностью: я никогда не видела в его маленьком отважном лице столько мужества, столько железной решимости. По одухотворенности и выразительности
– Но не над истиной, – возразил мой опекун. – Что же касается образа, к которому вам угодно было прибегнуть, то как раз в ваших устах он представляется мне несколько сомнительным. Я помню, как грозящая нашей реке участь показалась вам болезненным символом закованного в цепи народа. Внешние оковы ничто по сравнению с оковами духовными.
Я не помню, что ответил на это Энцио, потому что напряженно прислушивалась к реке. Была ли эта зловещая тишина всего лишь следствием засухи, или эта ужасная плотина уже построена? Я слышала лишь грохот приближающейся грозы. Но вдруг у меня возникло ощущение, будто и в нашем кругу внезапно наступила зловещая тишина. Студенты вели себя с той минуты, когда Энцио вступил в дискуссию, странно сдержанно. Зато неожиданно подала голос Зайдэ. Она уже несколько раз украдкой пожимала мне руку и шептала: «Он имеет в виду религию. Но вы не переживайте, моя маленькая Вероника: он еще сам вам в ножки поклонится – не забывайте про венчание!» Теперь же она опять обняла меня за плечи своим характерным жестом, так что ее широкий рукав укрыл меня, словно крыло, и сказала, обиженно глядя в сторону Энцио:
– Вы настоящий невежа, если осмеливаетесь утверждать, что у нас никто не способен жертвовать собой ради истины! Меня, например, никому не удастся заставить отказаться от моих убеждений.
После ее слов возникла крайне неловкая пауза. Потом Энцио поклонился Зайдэ и с подчеркнутой вежливостью произнес:
– Прошу прощения, мадам, о вас я, к сожалению, не подумал. Благодарю вас за ваш справедливый упрек.
Прозвучало это так, словно он сказал: «Благодарю вас за то, что вы подтвердили мои слова». Мой опекун почти сердито обернулся к студентам и предложил им высказаться по поводу услышанного. Однако желающих высказаться не нашлось – все они если не разделяли взгляды Энцио, то, во всяком случае, проявляли к ним живой интерес. Наконец один из самых молодых немного смущенно сказал:
– Видите ли, господин профессор, все мы, в сущности, уже не христиане, и, конечно, нам не раз уже приходило в голову, что на смену христианству должно прийти что-то новое.
Я видела, как глаза Энцио вспыхнули триумфом. Он опять хотел заговорить, но не успел, потому что я… Ах, я вовсе не собиралась делать этого, но вдруг, сама того не сознавая, неожиданно подалась в его сторону и воскликнула:
– Энцио! Вспомни, пожалуйста, свое прощание с бабушкой!
Лишь произнеся слово «бабушка», я поняла, что оно было не просто заклинанием – оно означало целый мир, который обличал и обвинял его. Никто, кроме Энцио, не мог меня понять, но все с удивлением и интересом обратили ко мне свои взоры; никто из присутствующих, и тем более сам Энцио, не мог даже на миг усомниться, что я каким-то образом встала на сторону моего опекуна. И тут, вероятно, опять должно было произойти нечто ужасное. Но ничего не произошло. Я уже говорила, что раскаты грома в долине Рейна становились все громче. И вот первые порывы грозового ветра обрушились на террасу. Зайдэ вскочила со стула и крикнула, что буря сметет все со стола и что надо спасать сервиз и хрусталь, после чего гости стали с лихорадочной поспешностью собирать посуду и уносить ее в дом. Мой опекун в своей неизменной готовности помочь тоже включился в общую суету. Когда я отнесла в столовую поднос с бокалами, он вошел туда вслед за мной с чашей для крюшона в руках. Я взяла ее и увидела, что его лицо было бледным, как молнии, вонзавшиеся в полутьму столовой. Он снял очки. Его красивые глаза, обрамленные темными тенями, казались глубоко запавшими, как бы отступившими назад и лишенными блеска, беспомощными, как никогда, но в то же время вновь исполненными поражающей – нет, уничтожающей силы ясновидения. Я словно вдруг увидела в этих глазах свой собственный зрительный образ шпейерского собора!
– Этот человек уничтожит всю нашу культуру! – крикнул он мне сквозь раскаты грома. – Он уничтожит и вас! Оставьте его как можно скорее – это единственный совет, который я могу вам дать!
С этими словами он покинул помещение. Я слышала, как он тяжелыми шагами поднялся по лестнице и направился в свой кабинет. И хотя гром теперь грохотал почти беспрерывно, у меня вновь и вновь появлялось ощущение, будто я слышу эти тяжелые, одинокие шаги, раздающиеся по всему дому, который мне вдруг и в самом деле показался таким пустым и заброшенным, словно в нем вот-вот должна была навсегда воцариться мертвая тишина. Я почувствовала острое желание броситься вслед за профессором, взять его за руки и заверить в том, что я всегда буду ему благодарной дочерью, даже если его покинут все его духовные сыновья. Но меня удержало то благоговение, которое он нам заповедал, и еще какое-то другое, тягостное чувство. И если я несколько минут назад сказала Энцио: «Вспомни свое прощание с бабушкой!» – то сейчас я как будто должна была крикнуть те же слова себе самой, а над профессором, казалось, теперь и с моей стороны грозно навис неотвратимый трагизм судьбы моей драгоценной бабушки, – мне вдруг вспомнилась та минута, когда наши с ней пути внутренне разошлись. Меня пронзила безымянная боль, где-то на самом дне которой, однако, неожиданно забрезжил свет даже для меня самой пока еще необъяснимой надежды, первый проблеск с момента нашего объяснения с Энцио. Не в силах с кем бы то ни было прощаться, я ушла в свою комнату.
В эту ночь я опять не могла уснуть. Утихающая гроза не принесла прохлады, хотя и разразилась коротким ливнем. Деревья в саду еще роняли тяжелые капли – этот шорох был отчетливо слышен в ветвях; казалось, будто деревья тихо плакали и слезы приносили им облегчение. Я и сама плакала в какой-то странной раздвоенности чувств – от боли и в то же время от радостного сознания утешенности. Ночь была такой же невыразимо темной, как и предыдущая; луна и звезды скрылись в облаках, как будто небо не желало больше видеть грешную землю. Одинокий свет в окне моего опекуна тоже слабо мерцал сквозь заплаканные деревья, – у меня было такое ощущение, как будто это Энцио приглушил его блеск.
Я почувствовала, как в нее проникло что-то удивительное, что-то божественно-благодатное: я теперь любила Энцио уже не вопреки его богоотступничеству – я впервые любила в нем богоотступника. Я любила его уже не только своей прежней любовью, но и любовью Христа, и именно эта любовь, которую он отверг, объявив ее несовместимой с нашим союзом, стала спасением нашего союза! Только с ней, только опираясь на нее, я могла отважиться на то, на что уже не решалась моя собственная любовь. С этой мыслью я и уснула на рассвете.
Прошло несколько дней безмолвного, напряженного ожидания, которое обычно отделяет большие решения от их последствий. Ибо, хотя я и была исполнена решимости никогда не расставаться с Энцио, между нами по-прежнему стояли, с одной стороны, его ужасное требование брачного союза вне Бога, с другой – моя просьба посвятить этот союз Богу. У нас оставался один-единственный путь. Это был тяжелый, болезненный и опасный, но совершенно ясный путь – отложить нашу свадьбу на неопределенное время, оставаясь женихом и невестой. Я бы ждала его столько, сколько потребуется, хоть до конца жизни! Я бы ждала его, как Любовь Божья, которая тоже ждет нас до конца нашей жизни!
Осознав и обдумав все это как следует, я хотела сообщить о своем решении Энцио, и как можно скорее, потому что день свадьбы уже был назначен. Но мысль о предстоящем объяснении причиняла мне невыразимую муку, – она казалась почти невыносимой, ведь я всеми фибрами души призывала наше скорое соединение! Всякий раз, когда я в своей комнате открывала красивый старинный шкаф красного дерева, где, заботливо прикрытое тюлем, висело мое «святое платьице», которое я пожелала надеть в день свадьбы, вопреки всем фантазиям Зайдэ на тему роскошных подвенечных платьев с длинными шлейфами, на глаза мои наворачивались слезы. Я вновь и вновь откладывала наше объяснение, вернее, должна была откладывать его, так как Энцио не давал мне ни малейшей возможности осуществить задуманное. После нашей размолвки он не показывался ни в доме моего опекуна, ни в его аудитории – жест, который в равной мере мог быть адресован как профессору, так и мне. Если причиной его отсутствия была я, то он, должно быть, тоже мучительно вынашивает решения, подобные моему, говорила я себе. А может, он ждет моих решений? Может, он по-рыцарски предоставляет право первого шага мне? У меня было такое ощущение, тем более что и все остальные, похоже, ждали от меня каких-то шагов. Я чувствовала это совершенно отчетливо по тому молчанию, с которым в доме моего опекуна обходили ту роковую вечернюю дискуссию на террасе. Профессор ни единым словом не упоминал о своем столкновении с Энцио. Но и не искал разговора со мной. Может быть, оттого, что он из деликатности не решался повторить горький совет, данный мне накануне случившегося? Или он хотел своим молчанием показать, что этот совет, хоть и высказанный в чрезвычайном волнении, все же остается его последним словом в разговоре о моей судьбе? А может, он в своем так хорошо знакомом мне мгновенном ясновидении понял, что я все равно не последую его совету? Во всяком случае, он молчал. Но самым удивительным было то, что даже Зайдэ несколько дней подряд удавалось подавлять в себе желание высказаться о происшедшем, хотя она, по моим наблюдениям, с нетерпением ждала от меня каких-то шагов. И в конце концов, разумеется, первой нарушила молчание.
Когда я как-то вечером вошла в столовую, она оказалась пустой. На террасе тоже не был накрыт стол. Горничная в ослепительно белой, обшитой рюшами наколке сообщила, что госпожа велела сегодня подавать ужин в салоне. Я отправилась в салон. Зайдэ, которая уже ждала меня, сказала, что у ее мужа сегодня встреча с однокашниками, так что мы ужинаем одни, так сказать, в тесном, уютном одиночестве. Поэтому она и распорядилась в виде исключения сервировать стол без излишеств и подать только холодные закуски, бутерброды и чай, чтоб всласть поболтать без любопытных ушей прислуги. Усадив меня рядом с собой на зеленый бидермейеровский диван и накладывая мне на тарелку закуски, она сразу же заговорила о злополучном вечере. Ее страшно огорчила несдержанность Энцио, сообщила она. Но она прекрасно понимает, что стало причиной такого поведения. Это ее муж невольно спровоцировал его. Ах, как она жалеет о том, что он все же вмешался в мои планы, связанные со свадьбой! С тех пор как он поговорил с Энцио, тот заметно переменился. Вероятно, он представил ему брак со мной настолько нереальным с точки зрения существующих между нами религиозных противоречий, что тот совершенно потерял самообладание. И теперь все нужно как-то уладить, ведь не может же это продолжаться вечно – то, что Энцио совершенно не показывается на глаза. Я чувствовала, что она собирается предложить мне помощь или хотя бы совет, и потому поспешила сказать ей о своем намерении поговорить с Энцио.