Вепрь
Шрифт:
Обрубков
"Воздержался бы, старичок", — не однажды говаривал мой приятель задушевный Угаров, наблюдая, как я последовательно истреблял себя водкой по возвращении из Пустырей.
"Старичок, старик, стариканище" — так мы друг друга называли, пасынки всех разочарованных поколений. Мы были скептичны, ранимы и жестоки. Мы презирали своих отцов и старших братьев. Империя в состоянии полураспада отравила нам юность. Мы росли на гигантской свалке фальшивых лозунгов. Прорабы социализма еле ворочали языками, и его капитальное строительство фактически заглохло;
— Это правда? — Настя, напряженная, как струна, теребила клеенку своими худыми нервными пальцами.
А настройщиком, разумеется, выступил я. Я рассказал ей все или почти все, утаив лишь собственные промахи. Мои промахи были совершены по невежеству и молодости лет, но Гаврила Степанович, "наблюдатель пожара с другого берега", в моих глазах не заслуживал снисхождения. Его бездействие погубило участкового Колю Плахина, а возможно, и Настиного отца. Оно же стало причиной многих смертей, обративших деревню в законченные Пустыри.
Бурное объяснение, состоявшееся накануне между мной и Обрубковым, имело односторонний характер. Роль бури досталась мне, тогда как егерь был спокоен и тверд, словно дамба. Все мои наскоки разбивались о его уверенность в собственной правоте.
— Ты не можешь судить меня, Сергей, — отвечал он терпеливо, пока вообще отвечал. — Я дал подписку о неразглашении. Я бывший сотрудник органов, а речь идет о государственной тайне. Я коммунист, в конце концов. Я предателей Родины сам карал.
— Вас что — пытали, полковник? Вы могли предупредить! — Оттого что я метался по кухне, Банзаю то и дело приходилось менять позицию. — Вы и сейчас лукавите! Вепрь — несчастная жертва опытов и не более того! Блядских опытов этого коновала с негодяем Паскевичем на пару! Вы ведь знаете это! Знаете?
— Допустим. — Обрубков открыл печь и прикурил от головни папиросу.
— Конечно, вы допустите! — продолжал я бушевать. — Вы уже допустили! Еще бы нет! А дети?! Тоже крысы подопытные?! Почему это вообще происходит здесь, а не в какой-нибудь паскудной лаборатории за колючей проволокой? В чем суть его экспериментов? Где он сам?
Гаврила Степанович, покачивая ногой, выдохнул кольцо. Оно таяло куда медленнее моего терпения. — "Ты хоть знаешь, что здесь происходит?! — передразнил я Обрубкова, пиная пустой валенок. — И никто этого не знает! Понял ты, шкет московский?!"
Я припомнил Гавриле Степановичу слова, брошенные им в момент нашего знакомства.
Банзай догнал валенок и добавил ему пару горячих.
— Послушай, Сергей. — Егерь провел рукой по глазам. — Я действительно не знаю и малой доли. Паскевич — генерал. Генерал-лейтенант, вернее. Он вообще никого не допускал к операции "Феникс". О ней и в Москве-то не больше трех человек в курсе. А я до инвалидности был рядовым исполнителем. Не рядовым, но — не важно.
— Генерал-лейтенант?! — Я чуть не задохнулся. — А Белявский кто? Маршал Советского Союза?
— Всего лишь академик. — Обрубков прикурил следующую папиросу. — Хотя ему на это срать. Он — одержимый.
— Да сколько ж ему лет-то?!
— Ну,
Через мгновение он скрылся в недрах подземелья. Еще через мгновение внизу застучал двигатель. Я никогда не интересовался у Обрубкова о причине этих странных запусков. Я был уверен, что у него там работает сверхмощный самогонный аппарат с каким-то механическим ускорителем.
— Романтики революции! — крикнул я, встав на колени и дергая кольцо. — Сволочи!
Крышка была заперта изнутри.
— Вот сволочи! — Я прошел в гостиную, с размаху кинулся на диван и разрыдался от обиды и бессилия.
Я плакал, как ребенок, лишенный прогулки. Затем сбегал за подстаканником Сорокина. Подстаканник я метнул с порога, высадил в комнате стекло и опять упал на диван. Так я пролежал вниз лицом до прихода Анастасии, которая ходила навещать свою бабку.
— Дует, Сережа. — Она погладила меня по голове, присев рядом. — Заткнуть бы следовало. Простынешь.
Я обнял ее колени и рассказал ей все. Или почти все. Она, не перебивая, слушала меня. Потом мы сидели молча, пока в кухне не хлопнула крышка погреба. Мы вышли к Обрубкову. Он был пьян.
— Давай, брат. — Наполнив две жестяные кружки самогоном, он пригласил меня широким жестом. — За победу. Путь-дорога самурая. А для тебя, родная, есть почта полевая.
Это он уже Настю поставил в известность.
"Тоже поэт". Я смахнул со стола полную кружку. Самогон зашипел на чугунных дисках в устье печи, куда попали брызги.
— Это правда? — Присев к столу, Настя начала теребить клеенку своими худыми пальцами.
Она была натянута как тетива самострела, изготовленного к бою.
— За Халхин-Гол. — Гаврила Степанович залпом опустошил свою жестянку. — Ли дай тао цзян.
— Пойдем, Сережа. — Отвернувшись от егеря, Настя встала из-за стола и скрылась в гостиной.
Я еще продолжал смотреть на пьяного чекиста, когда она поставила рядом со мной пишущую машинку. Рюкзак мой с вещами также был собран.
На Гаврилу Степановича Настя больше не обращала внимания. Он перестал для нее существовать. Хотя нет. С порога она задала ему последний вопрос, очень тихо, но Обрубков его расслышал.
— А мама где?
— Сначала с доктором. — Обрубков уронил голову на клеенку. — Потом в клинике. Тебя к ней не пустят. Буйная она. Свихнулась мамаша твоя, сука.
Мы с Настей медленно шли по единственной, как рука егеря, улице Пустырей.
— Завтра в Москву, — сказала Настя, когда мы миновали "замок" Реброва-Белявского. — Филя отвезет на станцию. За бабушкой попрошу его присмотреть. Он не откажет. Заберем, когда устроимся.
На следующий день рано утром нас разбудил настойчивый громкий стук. В Пустырях так не стучали. В Пустырях вообще без стука входили, если не заперто. Если же было заперто, чаще лягали наружную дверь ногой или дурными голосами орали под окнами что-нибудь вроде: "Дусь, вынеси красного три!", или: "Семеныч, одолжай треху до завтра!", или же: "Чехов, падла! Опять Гусеница уздечку порвала! Дай велосипедную цепь, что ли?!" Короче, разное орали. Здесь же имел место стук официальный и без шумового сопровождения. Пока я натягивал джинсы, Настя уже открыла. Зазвучали приглушенные голоса.