Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
В формальной логике есть тип определения посредством наглядного примера. Можно ведь долго словами рассказывать, что такое дерево, но можно и просто указать на какое-либо из многих деревьев.
Точно так же можно просто процитировать такие, например, весьма известные строки поэта Н. Оцупа:
Я весь во власти новых обаяний,Открытых мне медлительным движеньемНа пахоте навозного жука…И сказать: вот акмеизм.
Поэт как бы предлагает вглядеться в реальные проявления жизни, в вещную плоть
Акмеисты как бы отказались проникать за оболочку видимого проявления бытия (зачем?) но избранный тип миросозерцания противился и религиозному осмыслению жизни. Художник отказывается решать духовные вопросы. Он о них часто даже просто не знает. Если он и касается тем религиозного звучания, то ограничивается прежде внешним вниманием к ним, даже заявляя на словах о духовной глубине видимого.
Вл. Ходасевич недаром писал о вожде акмеистов: "Гумилёв не забывал креститься на все церкви, но я редко видал людей, до такой степени не подозревавших о том, что такое религия".
Приблизительно в одно время с акмеизмом заявил о себе футуризм, "искусство будущего" (от лат. futurum, будущее). Заявил громко. В манифесте "Пощёчина общественному вкусу" (1912), подписанном Бурлюком, Кручёных, Маяковским и Хлебниковым, прозвучало знаменитое требование "бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности".
Эти забавные ребята привлекали к себе внимание разными экстравагантностями, нахальством и самопревозношением.
А. Кручёных прославился своим
дыр бур щилубещурскумвы со бур л эз— заявив попутно, что "в этом пятистишии больше русского национального чем во всей поэзии Пушкина".
На это от отчаяния, от эстетического бессилия своего. Когда прибегают к подобным вывертам, они означают лишь одно: внутреннюю пустоту. Впрочем, чтобы предложить неуважаемой публике весь футуристский эпатаж ("Дохлая луна", "Ослиный хвост", "Засахаренная крыса" — милые названия для поэтических сборников), тоже нужна какая-то фантазия. Пусть даже и ущербная.
Футуризм выдохся примерно к 1915 году, и его представители побрели своими путями. Серьёзного же внимания среди них заслуживает едва ли не один Маяковский.
Владимир Владимирович Маяковский
Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930) — одна из заметнейших фигур как "серебряного века", так и советской литературы. Поэт он подлинный, как бы кто ни относился к его поэзии. Нужно лишь не забывать, что звание поэта не есть индульгенция.
Маяковский как будто застрял на переходе из прошлого в объявленное футуристами неопределённое «будущее» поэзии. До "дыр бур щил" ов ему ещё далеко: он всё-таки поэт, а не штукарь; но и прошлые системы образности его не удовлетворяли, хотелось дать "новый язык".
В основе образной системы Маяковского — метафора. Но что может быть старее метафоры в поэзии? Разве что сама поэзия. Маяковский старается обновить её — и начинает с метафоры.
Ранний Маяковский грешит нагромождением "новой поэзии", метафоры у него становятся нарочитыми, даже слишком назойливыми. Как будто он боится, что самое простое описание уже будет лишено «поэтичности», и как будто торопится похвастать своеобразием собственного образного видения. Ю. Карабчиевский, разбирая метафоры Маяковского, очень скоро пришёл к выводу о сделанности многих по единому шаблону.
Можно добавить, что само образное видение раннего Маяковского поражает какою-то «покорёженностью», желанием увидеть всюду нечто мерзкое и отталкивающее. Это намеренный эпатаж, стремление бросить вызов, раздразнить. Таковым было и вообще поведение всей компании футуристов, таковы были стихи их. Маяковскому хочется оскорбить, плюнуть в глаза тем, перед которыми он мазохистски кривляется своим стихом. "Нате!" (1913), "Вам!" (1915)… Примеров таких у него преизобильно. Вся его «сатира», все «гимны» — только для того слагаются, чтобы ещё один вызов бросить миру и себя тем вознести, других унижая. Но этот вызов точно рассчитан на спрос потребителя.
Эпатаж публики — ещё и защита. Человек боится ущемления своей гордыни и начинает бить первым. В этой защитной и беспомощной брани — вибрация гордыни, болезненно пресуществлённой в адскую смесь мании величия и комплекса неполноценности. Эпатирующее оскорбление ближнего — от неуважения к нему, но это обнаруживает прежде неуважение к себе, неуверенность в себе, страдание от собственной неполноценности. Человек хулиганит, потому что внутри его мучение.
…я вот тожеору —а доказать ничего не умею!И порою внутренняя мука, боязнь непонимания, боязнь собственного неумения оборачивается брошенным всем вызовом. И какое, верно для него наслаждение, когда толпа отвечает на издевательства собственным скотством. Тогда внутреннее мучение оборачивается такою гордынною манией, что от неё некуда деться и окружающим.
Мания Маяковского доходит до самообожествления (пусть хотя бы на уровне метафоры). У раннего Маяковского пульсирует в стихах претензия на человекобожие. Это и в трагедии "Владимир Маяковский" (1913), и в превознесении себя над Наполеоном ("Я и Наполеон", 1915). Объявить себя "тринадцатым апостолом" поэту весьма просто. Обращение с евангельскими образами у Маяковского бесцеремонное, просматривается и сопоставление себя с Христом, хотя и не вполне явное.
Все эти мании и комплексы коренятся в одном: в маловерии, в безверии. Конечно, не у всех так остро это проявляется. Но поэт и воспринимает всё обострённее. Маяковский — безбожник, но не атеист. Недаром ещё Достоевский разделял эти понятия. Атеист — окончательно, абсолютно антропоцентричен в своём мировидении, у него нет ничего и никого, кроме человека. У неверия, безбожия — сознание пустоты в центре мира, пустоты, пока не занятой; у маловерия — сознание, что там есть некто, который приносит человеку более бед, чем утешения. Маяковский пребывает где-то между этими двумя состояниями. И Бог для Маяковского — чаще источник зла.